Записки русского изгнанника | страница 26
Высокий, с тонкими изящными чертами Бурачков, которого за томное выражение лица прозвали «Лидой», обнаружил редкий талант художника. Маленький хорошенький Энгель — примадонна нашего театра, — всегда веселый и беспечный, однажды тронул меня неожиданным признанием: «Вот, Беляев, — говорил он, — я не могу понять, как я буду жить дальше. Положим, я влюблен. Как я могу спать спокойно, когда я все время буду волноваться о ней? А когда, наконец, мы женимся, как я буду переносить ее болезни, душевные треволнения?» Меня глубоко тронуло его неожиданное признание, но я и сам не знал, чем его успокоить.
Перед окончанием корпуса мы разыграли «Ревизора». Энгель великолепно играл городничиху, дочку — маленький кадетик 6-го класса. Павловский, высокого роста и с представительной наружностью, изображал Грродничего. Унгерн — Штернберг, впоследствии избравший себе артистическую карьеру, — Хлестакова. На мою долю выпала крошечная роль одной из дам, посетительницы Дмухановских. Корсет Зои на мне не сходился, ее талия побивала все рекорды, я достал все платья напрокат. Тетя Лизоня была в числе зрителей, она надеялась увидеть во мне живой образ мамы, но голос и большие руки нарушали всякую иллюзию. Наши преподаватели были другого мнения. «А это кто же такой, — говорил Павлович, — Беляев?» На другой день он вызвал меня, рассеянно слушал мой ответ и заранее поставил мне 12. Архангельский тоже был поражен моей наружностью, но балла не прибавил.
После лагеря в Петергофе мы разъехались по домам. Папа взял меня в Гатчину, где он командовал тогда бригадою. Туда же вышел и мой брат Володя, только что окончивший Константиновское военное училище. Когда я приезжал в Гатчину, мы всегда жили вместе, и он заменял мне своей душевной теплотой близких. Но все-таки меня тянуло в Питер к своим милым книгам.
По окончании корпуса я был там всего раз или два на празднике. Я никак не мог заставить себя позабыть жуткие годы, проведенные в этих стенах. Только посетил моих любимых Н. П.Алмазова и В. Ф. Эверлинга и был на похоронах Макарова и М. Д. Димитриева.
Кончилось мое детство. Я был уже стройный темноглазый юноша, с едва заметными темными полосками на верхней губе, но все еще слабенький и тщедушный, все еще «гаденький утенок» любимой сказки Андерсена. Я развернулся уже впоследствии, много позднее.
«Qui n'a pas casse les chaises 'a guinze ans, les cassera 'a cinuante»[30], - так говорил дядя Вольф, старый дипломат, когда ему твердили о моем благонравии. Быть может, он был прав, ведь и байроновский Дон Жуан «такой был мальчик кроткий, что даже евнуха звал теткой».