Сад Финци-Контини | страница 15
Когда вдоль скамей проходила радостная процессия с сефаримами (завернутыми в богатые вышитые шелка, в серебряных косых коронах, со звенящими колокольчиками — свитки священной Торы казались какими-то дарами, призванными поддержать у народа доверие к угасающей монархии), инженер и доктор Геррера, стараясь поцеловать краешек блестящего шелка, так далеко наклонялись со своей скамьи, что могли упасть. На фоне их поведения, граничащего с неприличием, то, что профессор Эрманно с сыном, который подражал ему во всем, просто прикрывал глаза краем талита и шептал молитву, казалось, не имело никакого значения.
— Какая манерность, какое притворство! — скажет потом за столом мой отец с неприязнью. А потом непременно начнет в очередной раз обсуждать наследственную гордость Финци-Контини, бессмысленную изоляцию, в которой они жили, и их подспудный аристократический антисемитизм.
Но в тот момент для того, чтобы снять приступ раздражения, у него под рукой был только я. А я, как всегда, обернулся, чтобы посмотреть, что там, на задней скамье.
— Сделай божескую милость, сиди смирно! — прошипел он сквозь зубы, глядя на меня с холерическим блеском в голубых глазах. — Даже в храме ты не можешь вести себя как следует. Смотри, твой брат моложе тебя на четыре года, а мог бы научить тебя пристойному поведению!
Но я не слушал. Минуту спустя я снова повернулся спиной к поющему псалом доктору Леви, позабыв о всех запретах.
Чтобы завладеть моим вниманием, отцу оставалось ждать торжественного благословения, когда все дети собираются под талитами отцов как под шатрами. И вот наконец сторож Карпанетти обходит с шестом зал и зажигает по очереди тридцать канделябров, серебряных и из позолоченной бронзы. Вся синагога ярко освещена. Вот наступает момент, которого ожидают с трепетом, когда голос доктора Леви, обычно такой бесцветный, приобретает пророческий тон, соответствующий наивысшему, заключительному моменту— благословению.
— Ну, дети, — говорит отец решительно и весело, прищелкивая пальцами. — Забирайтесь сюда!
— Яхве регега Адонаи вейшмерега… — торжественно читал раввин, склонившись низко над тевой, покрыв голову в высоком белом головном уборе талитом.
Вообще-то и в этом случае можно было отвлечься. Папа клал крепкие руки спортсмена нам на затылки, я особенно ощущал тяжесть его руки. Талит дедушки Рафаэля, которым он пользовался, большой, как скатерть, был слишком старым и ветхим, чтобы полностью отгородить нас от окружающего мира. Сквозь прорехи, проделанные временем в тонком полотне, пахнувшем стариной, было очень просто, по крайней мере для меня, наблюдать, как профессор Эрманно, возложив руки на детские головки: темную, Альберто, и светлую, Миколь, сбежавшей со всех ног с женского балкона вниз, произносит вслед за доктором Леви одно за другим слова благословения. Наш отец, положив руки нам на головы, молчал: он знал на иврите едва ли двадцать слов, необходимых в домашнем обиходе. Я старался представить себе его лицо, слегка недоуменное, его глаза, со странным, одновременно сардоническим и робким выражением, рассматривающие скромную лепку на потолке или решетку балкона. Со своего места я смотрел снизу вверх с удивлением и завистью, всегда как в первый раз, на тонкое, покрытое морщинами лицо профессора Эрманно, которое в этот момент преображалось, я видел, что глаза его за толстыми стеклами очков наполнялись слезами. Голос его был слабым, напевным и очень мелодичным, он говорил по-еврейски, часто удваивая согласные, произнося звуки скорее на тосканский манер, а не как принято в Ферраре. Казалось, что его произношение несло на себе двойной отпечаток образования и образа жизни.