День поминовения | страница 25



Артур высказал эту мысль вслух, и Виктор взглянул на него, как глядят на ребенка, который только что произнес нехорошее слово.

— Надеюсь, вы не искусствовед-любитель?

Тогда, много лет назад. А сейчас он мог выбирать, пойти ли влево, в королевские покои, или направо, в залы Фридриха. Собственно, ради них он сюда и пришел. Если пойти налево, то можно навестить портрет Луизы. В том, что картины с годами не меняются, есть что-то непристойное. Он знал точно, что почувствует перед этим портретом, и не хотел этого. В разговоре с Виктором он, разумеется, не стал об этом рассказывать, возможно, это вообще чушь, но в глубине души он подумал тогда, что у Рулофье, наверное, была такая же походка, как у женщины на портрете. Стыдливость — вот подходящее слово. «Стыдливость», — произнес он, и ему показалось, что и слова такого уже не существует.

— Тоже вымирает, — сказал тогда Виктор. — Сохранилось только в заповедниках.

— Каких?

— Например, в песнях Шуберта. Но их надо читать по партитуре и представлять себе, как они звучали в свое время.

— Но их же иногда исполняют?

— Исполнять исполняют, но не так. Или почитайте Джейн Остен. Там стыдливость тоже есть.

Он с трудом оторвался от окна. Небо стало уже почти черным. Порой кажется, что в Берлине темнеет раньше, чем в других городах. Было еще только начало второго. А что касается портрета Луизы и ее возможного сходства с Рулофье, то дело здесь не только в стыдливости. Стыдливость сочеталась с неким вызовом, пусть и воображаемым, пусть и возникавшим лишь в умах зрителей похотливого двадцатого столетия, забывшего, что такое стыдливость. Твоя жена похожа на этих безумных дев из Библии, услышал он давно сказанную кем-то из знакомых фразу, но, вспомнив ее, опять почувствовал себя в Амстердаме, а туда ему совсем не хотелось. Значит, направо, к Каспару Давиду Фридриху.

Сегодняшний день совершенно в духе Фридриха, подумал он. Но его ждало разочарование, именно по этой самой причине. Небо за окнами, продолжавшее хмуриться, поразительно гармонировало с картинами, ради которых он сюда пришел. У него было ощущение, что его прислали сюда насильно, и во всем своем теле он ощущал сопротивление. С чего это ему, скажите на милость, вдруг захотелось посмотреть фридриховские картины? Это была вселенная, к которой он не имел никакого отношения, и от нее исходило мощное излучение.

Такой же идиот, как и я, подумал он, остановившись перед «Монахом у моря». Что здесь делает этот человек среди безлюдной природы? Кается, в одиночестве сетует на свою жизнь? Тонкие белые полоски на беспокойной темно-зеленой поверхности воды — это чайки? Или пенящиеся гребешки? А может быть, световые блики? У человека на картине странно изогнуто тело, ему явно не доставляет удовольствия здесь находиться, равно как и этому, второму, вглядывающемуся в него через бездну шириной в двести лет. О чем думает художник, работая над такой картиной? Белый мелкий песок на дюне похож на снег, горизонт — прямая линия, из-за которой надвигается фронт облаков, — это баррикада, навеки пресекающая даже мысли о бегстве. А та женщина, которую он хотел повидать, фигура, мерцающая у него в памяти, как она, кстати, забралась на свою вершину? Вот уж экзальтация в самом прямом смысле слова. Ее удержали тончайшие кракелюры в масляной краске, бабочка, пойманная в сетку. Интересно, не появлялось ли у кого-нибудь когда-нибудь желание уничтожить эту картину, скажем, из-за невыносимого отсутствия в ней иронии? Она привлекала, отталкивала — и была неразрывно связана с немецкой душой, что бы ни стояло за этими словами. Томление Вильгельма Мейстера, Заратустра, в слезах обнимающий упряжную лошадь, живопись Фридриха, двойное самоубийство Клейста, металлические коллажи Ансельма Кифера, «Козлиная песнь» Бото Штрауса, все это как-то взаимосвязано, этакое темное беспокойное шевеленье, где для человека из страны польдеров нет места. Но в чем же секрет этой притягательности? На следующей картине был изображен заброшенный монастырь в дубовом лесу под зловещим небом.