Настя | страница 18



— Еще бы!

— С другой стороны — многих жарят. Но я… не могу представить, как я в печи буду лежать.

— Трудно вообразить?

— Ага! — усмехнулась Арина. — Это же так больно!

— Очень больно, — серьезно кивнул отец Андрей.

— Ужасно больно, — гладил ее пунцовую щеку Мамут. — Так больно, что сойдешь с ума, перед тем как умереть.

— Не знаю, — пожала плечами она. — Я иногда свечку зажгу, поднесу палец, чтоб себя испытать, глаза зажмурю и решаю про себя — вытерплю до десяти, а как начну считать — раз, два, три, — и не могу больше! Больно очень! А в печи? Как же я там?

— В печи! — усмехнулся Мамут, перча новый кусок. — Там не пальчик, а вся ты голенькая лежать будешь. И не над свечкой за семишник, а на углях раскаленных. Жар там лютый, адский.

Арина на минуту задумалась, чертя ногтем по скатерти.

— Александра Владимировна, а Настя сильно кричала?

— Очень, — медленно и красиво ела Саблина.

— Билась до последнего, — закурил папиросу Саблин.

Арина зябко обняла себя за плечи:

— Танечка Бокшеева, когда ее к лопате притянули, в обморок упала. А в печи очнулась и закричала: «Мамочка, разбуди меня!»

— Думала, что это сон? — улыбчиво таращил глаза Румянцев.

— Ага!

— Но это был не сон, — деловито засуетился вокруг блюда Саблин. — Господа, добавки! Торопитесь! Жаркое не едят холодным.

— С удовольствием, — протянул тарелку отец Андрей. — Есть надо хорошо и много.

— В хорошее время и в хорошем месте. — Мамут тоже протянул свою.

— И с хорошими людьми! — Румянцева последовала их примеру.

Саблин кромсал еще теплую Настю.

— Durch Leiden Freude.

— Вы это серьезно? — раскуривал потухшую сигару Мамут.

— Абсолютно.

— Любопытно! Поясните, пожалуйста.

— Боль закаляет и просветляет. Обостряет чувства. Прочищает мозги.

— Чужая или своя?

— В моем случае — чужая.

— Ах, вот оно что! — усмехнулся Мамут. — Значит, вы по-прежнему — неисправимый ницшеанец?

— И не стыжусь этого.

Мамут разочарованно выпустил дым.

— Вот те на! А я-то надеялся, что приехал на ужин к такому же, как я, гедонисту. Значит, вы зажарили Настю не из любви к жизни, а по идеологическим соображениям?

— Я зажарил свою дочь, Дмитрий Андреевич, из любви к ней. Можете считать меня в этом смысле гедонистом.

— Какой же это гедонизм? — желчно усмехнулся Мамут. — Это толстовщина чистой воды!

— Лев Николаевич пока еще не жарил своих дочерей, — деликатно возразил Лев Ильич.

— Да и вряд ли зажарит, — вырезал кусок из Настиной ноги Саблин. — Толстой — либеральный русский барин. Следовательно — эгоист. А Ницше — новый Иоанн Креститель.