«Гроза» Островского и критическая буря | страница 13
Здесь и кончаем наши заметки, не дожидаясь третьей статьи рецензии и дальнейших ее выводов. По общему тону ее можно наверное заключить, что в новых дополнениях ее будет то же самое: несколько лишних ошибок, несколько лишних блесток остроумия, перемешанных с свежими доказательствами непонимания предмета и нежелания понимать его – вот все, на что мы можем надеяться от запоздавшей статьи, не считая тут позорного обращения, какого ждут от нее, по прежним примерам, все лица превосходной драмы г. Островского. При этом странно было бы и распространяться много о новом пути, принятом творческой деятельностью этого писателя. Ограничимся короткой заметкой.
Не менее других знаем мы несколько важных вопросов художнического и чисто психического свойства, всегда являющихся, когда речь заходит о произведениях г. Островского, выданных им до последнего видоизменения его творческих приемов, но затрагивать их мимоходом, на лету, мы считаем делом столь же невозможным, сколь и неприличным. Старый, любимый способ г. Островского относиться к лицам собственного создания, особенно при последнем слове пьесы или при развязке ее, уже возбуждал не раз внимание критиков. В эти мгновения, да и в некоторые другие, наиболее важные для общей идеи произведения, лица и даже ход пьесы неожиданно останавливаются у него и повертываются совсем в другую сторону, чем ту, куда шли от начала и открытия действия. Не говорим о менее важных его созданиях, тех, где он касался современных гражданских вопросов и где, впрочем, заключаются также превосходнейшие сцены, проливающие обильный свет на бытовую сторону чиновничьего круга, но в лучших, народных своих произведениях, он иногда неожиданно превращался из ясного и глубокого художника-этнографа в учителя и пророка, уже предписывающего верить такому или другому внезапному изменению человеческих сил и человеческой природы. Само собою разумеется, что при этом являлся у него намек на какую-то таинственную силу, не объясненную предварительно и требовавшую от зрителей и читателей веры на слово, как все таинственные, неведомые и только подозреваемые силы. В подобных случаях вместо веры рождается обыкновенно сомнение, многие уже спрашивали себя – нет ли тут добровольного отказа от собственных начал, от знания, художнического чутья и творческой силы и не заменены ли они самонадеянным объяснением, произвольной догадкой и слишком смелым толкованием. Все это под конец, именно с «Воспитанницы», уступило место роскошной поэтической обстановке пьес, в которой, как в лучезарной атмосфере, движется многообразный русский мир во всей своей простоте и во всей своей истине. Всякий согласится, что даже поверхностное объяснение этого развития одного из замечательнейших современных талантов требует серьезного исследования, особенно если вспомнить, что в исследование частию должна войти и оценка живописного, многообразного языка, который рецензия объявляет с плеча механическим подбором испорченных слов и фраз, подобранных на улицах и в