Боярыня Морозова | страница 8



Царь, в великолепии державы и скипетра, с синклитом боярства, с восточными патриархами, с архиепископом великой Александрии, папой и судией вселенной, архиепископами, архимандритами, игуменами, со всем Священным Собором осудил, как думали сторонники старой молитвы, – все восемьсот лет русского христианства, отринулся старого русского двоеперстия, каким сжаты руки мощей всех святителей Русской земли, и самый символ русской веры прочел на Соборе искаженным. А митрополиты ответили: «все принимаем, и на не брегущие о сем употребити крепкия твоя царския десницы».

И вот куда, в какие ямы Мезени, Пустозерска, снова согнан с Москвы непоколебленный соборными анафемами Аввакум, и где ближние молитвенники боярыни Морозовой, Федор и Киприан?

Федора, рыдальца за Русь, сослали под начало в Рязань к архиепископу Иллариону. Его били плетьми, держали скованного в железа, «принуждая к новому антихристову таинству», не принудили, сослали в Мезень и там повесили.

Киприана казнили «за упорство» в Пустозерском остроге.

Стала готовиться и Морозова к страданию-выкупу Светлой Руси от сатаны.

Под тяжкой боярской одеждой молодая женщина начала носить жестокую белую власяницу, закаляла себя. Наконец, тайно приняла постриг от защитника старой веры, бывшего Тихвинского игумена Досифея.

В боярстве, на царевом верху, по всей Москве, знали, что вдова стольника Морозова – приверженка старой веры, первая раскольщица, ненавистница Никона, знали, что расколыцики текут через ее высокие хоромы, таятся там – хотя бы пятерица ее инокинь, – но боярыню не трогали.

Больше того, в самый год «темного Собора» государь возвратил Морозовой отписанные от нее вотчины «для прощения государыни царицы Марьи Ильиничны и для всемирные радости рождения царевича Ивана Алексеевича».

Но боярыня точно отталкивает от себя царскую милость, отказывается от возвращенных богатств. Она расточает их в милостынях, она выкупает с правежу людей.

Боярство, круг Морозовой, ее ближняя и дальняя родня, кроме сестры и братьев, не понимали ее, дивились, чего ей стоять за ярых московских раскольников – мужиков и невежд-попов. Они не понимали терзающего ужаса Морозовой о гибели Руси, ее чуяния неминуемого конца Московии.

Почти все, и самые умные из людей московских, сами уже поддались на сладкое и привольное житие польской шляхты, и на любопытные затеи иноземщины.

Жилистая сухота Московщины, суровое мужичество, уже гнетет их, жмет.

Сами-то они почти уже не верят в стародавний чин и обряд. Москва для них помертвела, и не у одного из верховных московских людей мелькает мысль: «вера-де хороша для мужиков, а мы-де поболе видали, мы-де умнее».