Борис Пастернак. Времена жизни | страница 27



...

«В это время через сыпучие толпы и пролетки прямо, не сворачивая, а пересекает кто-то площадь по направлению ко мне, минуя памятник великого человека; он, наверно, многое хочет заменить своей походкой, так она неестественна и радостно исступленна».

Вот что вспоминал о юном Пастернаке его приятель Сергей Дурылин, в советское время принявший сан священника: «В сущности, в этих отрывках… „героя“ не было. Был Боря Пастернак». (Именно Сергей Дурылин впервые заставил Пастернака всерьез задуматься о будущем литературном призвании.) В прозе Пастернака, в его начальных опытах друг сумел разглядеть «чистое золото поэзии», хотя и понимал, что тому пока еще «бросается в голову лирический хмель», – отсюда бормотанья, наплывы одного образа на другой, нечеткость, вычурность общей картины.

На домашних поэтических собраниях в квартире Анисимова Пастернак впервые осмелился прочитать свои стихи, произведшие на присутствующих в высшей степени странное, неожиданное впечатление. «Я совершенно не знал, как к нему отнестись, – вспоминал Константин Локс. – Стихи Пастернака были так непохожи на преобладающий стиль эпохи, в них не было обычного, само собой разумеющегося современного канона».

Перечитывая ранние опыты уже при подготовке переиздания первых поэтических книг – «Близнеца в тучах» и «Поверх барьеров», Пастернак напишет Мандельштаму 24 сентября 1928 года:

...

«…так это все небезусловно, так рассчитано на общий поток времени тех лет, на его симпатический подхват, на его подгон и призвук! С ужасом вижу, что там, кроме голого и часто оголенного до бессмыслицы движения темы, – ничего нет. (…) И так как былое варварское их движение, по уходе времени, отвращает своей бедностью, превращенной в холостую претензию (чего в них не было), то я эти смешные двигатели разбираю до последней гайки…»

Однако от «начальной поры» остались наброски, которые и разбирать не пришлось, – они целиком принадлежат пробе пера, – действительно рожденные ничем иным, как внутренним поэтическим гулом, «лирическим хмелем», жаждой сравнений, метафор, уподоблений и сопоставлений, обуревавшей Пастернака:

Гримасничающий закат

Глумится над землей голодной.

О, как хохочет вешний чад

Над участью моей безродной.

Здесь всё – если не преувеличение, то бравада: от «безродной участи» до «хохота» «вешнего чада» и «гримасничающего заката». По четверостишию видна тяга Пастернака к монументальности, глобальности сравнений, сближающая его ранние опыты с лирикой Маяковского: гигантизм при педалируемом воображаемом сиротстве, романтизация одиночества, акцентируемая непонятность и принципиальная непонятость: