Мудрецы и поэты | страница 58
– Хорошая в этом году осень.
Гость с недоумением взглянул на него и пожал плечами: да, мол, пожалуй, но что об этом говорить. То есть отнесся так, как того Димины слова и заслуживали, если не знать, что они – условный акт вежливости, знак уважения. Ведь именно чтобы выразить взаимное уважение, люди с большим вниманием и озабоченностью обсуждают какую-нибудь глупость (серьезное-то от всякого выслушают со вниманием): «Подожди, ты прошлый год в конце июля к нам приезжал?» – «Да, по-моему, числа двадцать третьего… или нет – двадцать седьмого». – «Двадцать седьмого? Ага, да-да, у Егора как раз…» – и т. д. Глупо? А не глупо…? Дима знал, зачем серьезно обсуждают глупости, поэтому в родне считалось, что он хоть и образованный, а не задается.
И, словно пытаясь все-таки внушить гостю это правило вежливости, а заодно – исключительно из вежливости – как бы подольститься к нему, придавая повышенное значение его заграничной поездке, чего на самом деле не было, Дима вкрадчиво произнес:
– За рубежом, вероятно, многое кажется странным… – выговаривая так тщательно, словно собирался поймать на слове, – Беленко должен понять, что имеет дело с культурным человеком.
Беленко юмористически посмотрел-посмотрел на него, – лихорадочно ищет остроумный ответ и притворяется, будто ответ этот у него уже готов, а он просто хочет сначала промариновать собеседника в юмористической атмосфере, – и с улыбочкой, как дурачку, разъяснил:
– Вам кажется странным то, к чему вы просто не привыкли, а мне и у нас достаточно многое представляется странным.
Ну умен! И смотри какой – для Димы нормально, а для него, с тех неведомых вершин, откуда он смотрит, – странно.
А ведь правда, наверно, куда как многое, для Димы нормальное и даже родное, он небось считает глупостью. Не понимает и считает глупостью.
Дима почувствовал обиду, однако в какой-то мере он просто придирался – он ведь и сам одобрял далеко не все из привычек, достаточно распространенных. Но когда что-то подобное сказал Беленко, Дима почувствовал еще нечто вроде злобной радости, что Беленкины слова вполне можно истолковать как самое возмутительное барство и, стало быть, он, Дима, может теперь не опасаться, что его неприязнь к Беленке носит мелочно-личный характер. Вместе с тем ему было и по правде обидно, он ведь и вправду угадывал в Беленкиных словах иную конкретность, чем если бы произнес их сам.
В Диме начал шевелиться подлинно боевой дух. Но он только усилил предупредительность. Как ни странно, ему, кажется, еще сильнее захотелось понравиться гостю: ведь чем больше презрения к человечеству тот выказал бы, тем больше чести было в завоевании его уважения. Хоть он про себя и ругался на Беленку, но он только себя уговаривал, – на самом деле, как человек, знакомый с физиологией, он знал, что ничто не возникает из ничего, стало быть, если человек откровенно себя уважает, значит, есть за что. Ему часто казалось, что все делается не просто так, а для чего-то, даже холостые пряжки на его плаще когда-нибудь к чему-то пристегнутся.