Вечное утро фидлера | страница 3
Конечно, первый деревенский человек знал, что второй знает, что он сидел на крыше у трубы и опять видел похороны. А второй, конечно, знал, что первый опять наблюдал за ним, и его сердце разрывалось вместе с сердцем второго. Но они не обманывали друг друга. Потому что обману, как и всему прочему, нужно определение: консистенция камня лжи и сама фигурка обмана. Фигурка обмана в этой деревне двоих. Во всех отношениях незначительная фигурка и совсем незначительная ощутимость обмана. Она изображала близнецов, надевающих ботинки друг друга. Но эти ботинки одинаковые, поэтому не было никакой разницы между сходством и отличием. Иначе говоря, невозможно было понять, в свои или чужие ботинки они обуты. Такой была фигурка обмана или определения обмана, созданная руками этих людей.
В этой деревне двоих и первый человек, и второй больше всего на свете почитали мысль, брошенную когда-то в разговоре одним из них, о том, что они не одни. Хотя ни один из них не задумывался, что бы это могло значить.
Отец был совсем не похож на других людей. Он был вором, одетым в неведомо где утащенную сутану, теперь вовсю кравшую внимание – мое и окружающих, просачивавшуюся в наши головы. На него всегда обращали внимание: одни ни с того ни с сего предлагали ему ночлег в своем доме, доказывали, что они ему вполне годятся в самые близкие и дорогие друзья, других охватывало безудержное желание рассказать ему что-нибудь о своей жизни, все повторяя, что отец необыкновенно похож на того или иного человека или напоминает тот или иной случай. Третьи кидались в слезы и, размахивая потными руками, кричали отцу прямо в лицо, что такие, как он, рождаются с кинжалами, чтобы вырезать иноверцев, всех до одного.
Кем был этот сосредоточившийся на своих желаниях похититель меня и всех его видевших?
Меня это занимало несравнимо больше, чем остальных, ему безразличных существ. Я ничего не хотела ему ни сказать, ни предложить. Хотя, честно говоря, была скорее на грани. Казалось, надо совсем немного, чтобы я бросилась в него еще решительнее, чем они, и взорвалась всеми звуками, смехом и рыданиями, влетела в него всеми рассказами, просьбами и несогласиями, всеми анекдотами и всем тщеславием. Но я не двинулась, ничего не сказала и не могла даже представить, что могу в его присутствии осмелиться хотя бы на полслова или на треть жеста.
Теперь издали наблюдала за отцом, гулявшим по траве на холмах у облепихи и всюду носившим прекраснейший смычок. Шла следом травою, разглядывала ее, стоя на коленях, разыскивая промятые его ногами ноты, по которым он играл своим смычком. Ноты, которые могли бы заранее и навсегда заглушить и обезвредить все произведения, которые отец когда-либо мог или хотел сыграть на самой скрипке.