Дневник читателя. Русская литература в 2007 году | страница 21
Удаление от Толстого (удаление Толстого) началось не вчера, а в поздние 70-е, когда и замешивался наш фирменный коктейль из расслабленной (но нетерпимой) неофитской религиозности (тогда осторожненько именовавшейся «идеализмом»), уютного культуропоклонничества, копеечной оппозиционности (кукиш в кармане), тяги к «оригинальности» и стойкого цинизма. Для этой смеси Толстой был не нужен – и не только как моралист и религиозный мыслитель, во всем идущий до конца, но и как художник из художников, искусство которого настолько приближается к вечно текучей, непостижимо сложной, превышающей любые людские разумения Жизни, насколько это вообще искусству доступно. Толстого вообще невозможно «приспособить», «припрячь», «встроить в контекст» той или иной идеологии (включая «толстовство») или художественной тенденции (включая «реализм»). Частые опыты «присвоения» Толстого так зримо искажают суть его жизненного дела, так грубо и наивно насилуют его царственное слово, что практически всегда отдают комизмом. (Будет охота, гляньте приснопамятную юбилейную статейку «вождя мирового пролетариата»: хоть страшно, но смешно.) То же, впрочем, относится и ко многим попыткам «опровержений-ниспровержений». Нет ничего проще, чем доказать, что: «непротивление» – невозможно, «опрощение» – примитивно, «пацифизм» и «антигосударственничество» – опасны, кощунство – кощунственно, а Шекспир – великий драматург. Надо только уверить себя в том, что Толстой был стопроцентным идиотом, не понимавшим «простых истин» и не предвидевшим «убийственных» возражений. Дерзайте, мальчики! «Взрослые», то есть серьезные, оппоненты Толстого понимают, как сложны его «простые» положения, какая могучая мысль и какая духовная мука за ними стоят.
Сказанное не означает, что другие великие писатели (неизбежно сталкиваемый с Толстым Достоевский, Пушкин, с которым Толстой ратоборствовал не так темпераментно, но не менее напряженно, чем с Шекспиром, да и сам Шекспир) лучше поддаются «перекодировке». Сравнивать (стравливать) великих – дело гиблое (и скучное). Шекспир, Пушкин, Достоевский тоже никуда не «вписываются». Просто они, если угодно, «мягче» («снисходительнее», а можно сказать – «лукавее») Толстого. Они словно бы позволяют с собой играть, дабы в последний момент выскользнуть из тенет косной интерпретации. Толстой – определеннее. Он раньше сигнализирует о том, что все не так просто, как кажется. Его пресловутое разъясняющее «доктринерство» (сколько раз сам писатель говорил, что любые «правила» обретают смысл лишь в том случае, когда приняты свободно, радостно и с сознанием их трудноисполнимости и заведомой неполноты!) неотделимо от убеждения в смысловой неисчерпаемости всякого истинно художественного сочинения. Когда единственным актом свободы было собственно чтение – читали Толстого. В пору «прочтений» предпочли Достоевского. Но как в чернейшей советской ночи Достоевский был частью жизни лучших русских читателей (а дозволенный Толстой не был «ленинизированным» предтечей казенной лжи), так постмодернистский бальчик (открытый – настаиваю – под сенью «глубокого удовлетворения» семидесятых) не властен отменить Толстого (и перелицевать Достоевского).