Наш дом стоит у моря | страница 7



Я лежал, слушал Леньку и представлял себе, как тихо, без отвальных гудков, с погашенными огнями, отходили корабли из Одессы. Я представлял себе, как прощается морская пехота с родным городом: «Мы еще вернемся к тебе, Одесса!» — и как Ленька мой стоит на причале, гладит ладонью холодный, росистый борт корабля, а Светка машет ему с палубы бескозыркой.

Фашисты долго топтались у Заставы, у Ближних Мельниц — дрейфили, пока наконец решились войти в город.

Выздоровел я с первым снегом.

Он лежал на карнизах, во дворе, пушистый, белый, искрился и звал. Но нельзя было теперь выскочить на улицу, когда тебе захочется поиграть в снежки. Нельзя. Там ведь эти. Нельзя было достать из буфета и отрезать себе какой хочешь ломоть белого хлеба, намазать его маслом и присыпать сверху сахаром: ни масла, ни сахара у нас не было, а буханку черняшки мама старалась растянуть на неделю.

Нельзя… Почти два года мы с братом да и остальные мальчишки тоже чаще всего слышали это слово. Два года.

И вот наконец пришла эта весна. Она не могла не прийти — ведь мы ее так ждали. Фрицы пока еще шлялись по улицам нашего города. Но эта весна пришла. И ничего хорошего она им не предвещала.

САРГАН

С приходом оттепели в городском саду на пятачке под навесом высвечивал медными трубами с обеда до позднего вечера военный духовой оркестр из немцев. Красная Армия с каждым днем все ближе и ближе подходила к Одессе, и когда дела фашистов на фронте стали совсем швах, какому-то их начальнику пришла в голову идея — три раза в неделю выгонять в городской сад духовой оркестр и наигрывать в самом центре нашего города фашистские марши для поднятия боевого духа своих вояк. Регулярно, через день, взвод музыкантов под командой своего тощего дирижера в засаленном мундире рассаживался с обеда на пятачке неподалеку от мраморного фонтана, распространяя вокруг ядовитый запах ваксы.

Минуту-другую музыканты продували инструменты. Дирижер взбирался на подставку, так что его голова почти касалась навеса, и нетерпеливо стучал палочкой по козырьку своей фуражки, он работал без нот. Музыканты впивались губами в трубы, пучили глаза на маэстро. Дирижер поправлял нервными длинными пальцами воротничок кителя. При этом его сморщенный желтый мешочек под подбородком колыхался. Короткий взмах руки — и фашистский марш с грохотом вылетал на Дерибасовскую.

Раненые немцы, дремавшие на солнышке у фонтана, испуганно вздрагивали, морщились, как от зубной боли, и расползались на костылях по дальним аллеям сада. И лишь какой-нибудь франтоватый офицеришка, только что прибывший из тыла и еще не понюхавший нашего русского пороха, проходя по Дерибасовской и заслышав «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес», подтягивался и старался держать шаг в такт маршу. Но таких было раз-два — и обчелся. Вот и получалось, что дирижер со своей джаз-бандой работал вхолостую: дух у немецких вояк нисколько не поднимался.