Франтик | страница 2
— Давняя это история. Мохом уже обросла. Мне тогда шесть лет было. Петру одиннадцать, Марфе пять, что ли, Ольге год, ну а Степана, как говорят, того еще и в проекте не было. Жили мы тогда в Новосибирске, на окраине, в глухом-глухом переулке, у оврага, рядом со свалкой. И вот, бывало, любимое занятие у нас, ребятишек, эта свалка. Роемся. Дети. Все интересно. Там стеклышко цветное, там какая-то баночка, там бутылочка… Всякой всячины полно. А то опять в индейцев играем: лопух да чертополох в овраге — как лес. Иной раз уползешь в этот самый лес, не знаешь, как и обратно выбраться. И вот как-то раз мы с Петром да Марфенькой ползаем в своем лесу, и вдруг на глаза собачонка, щенок. Сидит под лопухом одна одинешенька и ни с места. Ну, дети — известно: жалко. Понесли домой. А мама как увидела нашего найденыша — ни в какую. «Сейчас же несите обратно!» Мы с Марфенькой ушам своим не верим: да мама ли это наша? А мама у нас… Понимаешь, самый святой человек, ангел, залетевший на эту богом проклятую планету… Ладно, в другой раз! — резко оборвал свой рассказ Мирон.
Какое-то время мы ехали молча, сосредоточенно вглядываясь в мелькавшие за черным окошком дачные огни. А потом Мирон, может быть, еще больше растравленный своими воспоминаниями, чем я, заговорил опять:
— В общем, так, в тридцать пятом году дело было. Отец и мама тогда еще паспорта не имели. Жили, как говорится, на нелегальном положении.
— Постой-постой! Да ведь Захар Павлович — красный партизан. Советскую власть в Сибири ставил…
— Ну и что! Ставил! — Мирон исподлобья, шумно дыша, глянул на меня, и вот когда, почудилось мне, не на шутку, а всерьез проступили в его закаменелом лице черты далекого прадеда. — Знаешь, какой сон отцу снится вот уже сорок два года? Крестьянский дом под железной крышей, с крашеными воротами, с лошадьми, коровами во дворе, с молодой хозяйкой, с детьми. Ну так это не сон, а наша быль. Среди ночи прискакал к отцу дружок из района: «Захар, запрягай своего Воронка, кидай в сани детишек да скачи что есть мочи, ежели жить хочешь. Раскулачивать тебя едут». Ну, отец, не раздумывал, не расспрашивал. Знал, какие дела кругом творятся. Воронка запряг, нас, спящих ребятишек, как котят, в сани, Марфеньку прямо с зыбкой вынес из дому — вывози, Воронко. Мама в передке, на вожжах, а сам с ружьем на заднике: лучше погибну, а живым не дамся. Отец у нас такой: терпит-терпит, мухи не обидит зря, но уж ежели несправедливость — берегись. В общем, спаслись Крутовы. Воронка на подъезде к городу бросили — просто загнали беднягу, — а сами и пошли мытарить по миру. Ты даже представить не можешь, где только мы не жили, куда только нас не заносило. Всю Сибирь изъездили, весь Казахстан, всю Киргизию, на всех стройках перебывали. На стройках проще. Там землекопы, чернорабочие нужны позарез — паспорта не спрашивают. Ну а жили мы… в землянках, в карьерах, в норах. Петр до двенадцати лет в школе не бывал. Отец сам и учил. А в селе родном в это время свой дом. Тепленький. На полном ходу. Мама до того торопилась, что сережки не успела в уши вдеть — так на столе и остались. И вот ничего — ни скотины, ни добра всякого, ни карточек семейных на стене, — ничего не жалела мама. А сережки жалела. Особенно в войну, когда отец на фронте был. Как вспомнит, так слезами и зальется. Отец эти сережки подарил маме, когда она в невестах ходила… Да, — неожиданно ухмыльнулся Мирон, — так вот пришлось бежать отцу из своего родного дома…