Гель-Грин, центр земли | страница 82
— Да? — отозвался следователь; голос далекий и хрип-лый, словно он тоже простыл; и на проводах сидели огромные черные птицы, — я вас слышу…
— Это Арвен Янссен, девушка-фотограф, помните меня?
— Помню; хотя у меня два новых дела; жаль, вас там не было с вашим Заком Эфроном «Никоном», — её нестерпимо тронуло, что он помнит имя её фотоаппарата, и она опять разрыдалась, — что с вами? вы плачете или это снег в телефоне?
— Я… я… знаете, мне нужно уехать срочно; в Париж; на выставку; там мои фотографии…
— О, — сказал он и зашуршал, как симпатичный зверек, — а повестку вы получили?
— Да, — она сглотнула слезы, — мне очень нужно, понимаете…
— Понимаю, — сказал он, — что ж, устроим; подойдете ко мне во вторник; мы вам бумажек напишем сотню; а я вот уже третий год на юг не могу выехать… А кого фотографировали?
— Друга, — ответила она, — просто друга; мы с ним уже не видимся…
— Понятно, — и опять зашуршал, словно устраивался в норке, — это случайно не второй Флэнери? я слышал, вы познакомились…
И она ответила «нет» и еще раз «нет»; «мы просто узнали друг друга, ходили в детстве в один приход»; «ясно; ну что ж, подходите во вторник»; и она собирала сумку — толстую, как дамы Рубенса; кармашки изнутри — для носовых платков и денег. Во вторник получила разрешение на выезд; следователь налил ей горячего зеленого чая с бергамотом и сидел, скучал, говорил о жизни, предложил печенье, вкусное, с повидлом апельсиновым; и вечером она улетела; проводить её пришла Марьяна, заказала себе нижнее белье; поцеловала помадой в щеку, и так, с поцелуем, она заснула; и проснулась в других городах, как будто уже не она, а чужая девушка в её теле; апрельское колдовство; вот Монмартр, вот Мулен Руж, вот собор, вот Сена — грязная и серая; в Париже тоже было пасмурно; и она ходила только в музеи и на выставку. Она совсем забыла о Патрике и испугалась, увидев его лицо — здесь, так далеко, — глаза, полные фейерверка; «это ваша работа?» «что?» «это ваша работа?» — на «р» словно накинули драпировку из бархата; «да…» «необыкновенно красиво; я буду судить для вас» — неправильный английский; и ушел; длинный, стройный, серый, словно комната следователя; оказалось, судья — директор галереи и редактор журнала черно-белой фотографии; и она опять полетела домой; яблоко золотое, а черенок и листочек — серебряные; будто стихотворение ювелирное — в кармане сумки — завернуто в носовой клетчатый платок…
А город встретил её снегом — словно и не было в помине весны; словно напоминал: видишь, у тебя нет друзей, теплых объятий; умрешь в одиночестве, и чашки чая липового никто не подаст; мокрый и липкий, снег летел в лицо, как тысячи птиц; она накинула капюшон, но за шиворот уже насыпалось; потекло и затаяло, словно от волнения; она вызвала такси с телефона-автомата; огромный зал, мраморный и железный, со стеклянным куполом — ночь, от снега оранжевая; люди в ожидании рейсов спят на креслах; кто-то в соседней кабинке спорил на испанском; а к её подошел малыш — года три, только научился; глаза сияющие: для него аэропорт — приключение; стеклянный купол — тайна; и она — фея; он оперся ручками на дверцу и смотрел, как она разговаривает; и уже в трубке были гудки, а они всё смотрели друг на друга с ребенком сквозь стекло и улыбались; а снег над ними летел в ночи, словно перья из лопнувшей подушки, — тетушка Метелица выбивает постель. Потом подбежала мама, молодая, белокурая, извинилась, подхватила и ушла к своему мужу, такому же молодому, глаза и волосы темные — совсем еще дети; подумала она; тоже хочу ребенка; и боль растеклась по её коленям; она еле нашла машину — черную, с шашечками, «Темный Легион»; и задремала, а огни города отражались на лице, меняя его с доброго на усталое, на задумчивое, на мертвое. Дома же была тишина; она включила свет в прихожей и слушала её; «поставлю чай, сама, липовый, и никто мне не нужен; приму ванну…» — и тут зазвенел телефон.