Эссе, статьи, рецензии | страница 64
Незадолго до своей скоропостижной кончины Баратынский пережил то, что Пастернак назвал “из века в век повторяющейся странностью” – “последним годом поэта”. Он испытал чрезвычайное воодушевление, прилив сил, бодрость духа, так не свойственные ему, меланхолику, созерцателю, скептику. Поэт вел, причем небезуспешно, хозяйственные дела сразу двух поместий; гражданские предчувствия его были радужны – “У меня солнце в сердце, когда я думаю о будущем”; Баратынский отправился наконец с семьей в долгожданную и первую поездку за границу; окунулся в шум парижской жизни; написал на пути в Италию единственное, вероятно, вполне мажорное стихотворение “Пироскаф” – и на таком душевном подъеме умер в Неаполе сорока четырех лет от роду.
Чтение жизнеописаний – соблазнительное занятие. Может возникнуть иллюзорное чувство прозорливости. Благодаря случайным обмолвкам и поступкам героя биографии механизм чужой судьбы, чего доброго, предстанет наглядным и постижимым. (Маяковский, эпатируя читателей, признается, что не дочитал “Анну Каренину”: “Так и не знаю, чем у них там, у Карениных, история кончилась”. Как чем? – Самоубийством.) Но как бы ни был остроумен и догадлив прозорливец за чужой счет, чертеж его собственной жизни проступит вполне отчетливо лишь тогда, когда тот единственный, кого это касается напрямую, разглядеть его будет уже не в состоянии.
Вот и биография Баратынского дает повод к фаталистическим выкладкам. Всю жизнь море было его idée fixe. И, умудренному мужу, ему случалось мерить свое самочувствие морской мальчиковой мерой: “Я… бодр и весел, как моряк, у которого в виду пристань”. В отрочестве флот сильно влек Баратынского. Уговаривая отпустить его в морскую службу, он с подростковой велеречивостью писал матери, что судьба равно настигнет его и в Петербурге, и на Каспийском море. Все-таки на Средиземном.
Можно зайти с другой стороны. Сызмальства поэт обнаружил в себе “страсть к рассуждению”. И судьба на свой лад учла эту склонность: долгие годы молодому человеку просто не оставалось ничего другого, как философствовать и учиться стоицизму, – Баратынский был, по существу, поражен в правах, и облегчение его участи целиком и полностью зависело от слепой игры случая, то бишь настроения монарха. Снова, по-видимому, удается разобрать написанное на роду.
Но может быть, разум насильственно привносит смысл и цель в стихию, где им и места-то нет. Сравнил же Пушкин поведение судьбы с повадками огромной обезьяны… Но если это и так, жизнь поэта Баратынского все равно стройна и содержательна. Пушкин же горячо настаивал на том, что даже в ничтожестве своем незаурядный человек – незауряден. Биография Баратынского замечательна тем, что она приобрела черты, присущие его лирике. Жизнь Баратынского умна и элегична, потому что такова эта поэзия. Творчество настоящего поэта всегда первично по отношению ко всему остальному, подчиненному и согласующемуся с искусством, как придаточное предложение с главным, в данном случае – придаточное биографии.