Здравствуй, Чапичев! | страница 21
В тот день площадь перед военкоматом особенно густо была заставлена повозками. Тут теснились и легкие степные брички, и рессорные татарские линейки, и ярко расписанные тачанки-тавричанки, и одноконные бидарки на двух высоких колесах, и крытые брезентом фургоны присивашских хуторян-немцев.
Сытые кони, капризно пофыркивая, нехотя, словно делая одолжение, ели из деревянных походных кормушек сочную «мешку» из дерти, половы и пшеничных отрубей. К мордам хуторских коней были привязаны полосатые цветные торбы, туго набитые отборным овсом нового урожая. Круторогие серые волы лежали с поджатыми под себя ногами, лениво отбивались хвостами от назойливых осенних мух и равнодушно жевали сено, подбирая его с земли влажными замшевыми губами. Почти у самого военкомата стоял одинокий верблюд. Вытянув длинную шею, он тоскливо смотрел поверх всего этого столпотворения, поверх приземистых джанкойских домиков куда-то вдаль. Смотрел напряженно, позабыв даже о неизменной своей жвачке, словно поджидал кого-то. А кого? Может, себе подобного.
«Наверно, худо и тоскливо живется одинокому верблюду, — подумал я. — Хозяин заставляет его ходить в одной упряжке с ленивым и угрюмым волом. А это не очень весело. И к шагу воловьему никак не приноровишься, да и характер у вола не дай бог: чуть что — пускает в ход рога».
Не знаю, тосковал ли в самом деле верблюд, но я, глядя на него, ощутил такую острую тоску, такое горькое одиночество, словно не верблюд, а сам я попал на чужбину. Какое там на чужбину — на другую планету! Моя фантазия в ту пору не знала удержу, ей нужен был только незначительный толчок, после которого все шло, как в трехсерийном приключенческом фильме. Но как бы ни увлекателен был фильм, все равно неизбежно появится на экране слово «конец» и в зале зажгут свет. Со мной на площади у военкомата произошло нечто похожее: через минуту я, уже не думая больше о верблюде, нырнул в шумное человеческое море, залившее площадь. Неси меня, людская волна, неси! Я твой, только твой!
Красивый, могучий народ — тавричане. Особенно хлопцы-призывники. Одни чубы их чего стоят! Пышные лихие чубы, выпущенные напоказ из-под каракулевых кубанок и лакированных козырьков новеньких фуражек. Любуйтесь, дескать, люди добрые, последний раз любуйтесь. Не сегодня, так завтра срежут их скрипучими ножницами под корень подручные парикмахера Ветросова.
Я жадно смотрел на призывников и «дядьков», слушал, о чем они говорили. А услышать тут можно было такое, чего ни в какой книге не прочтешь. Тут клялись в любви и верности: «Буду ждать тебя до гробовой доски!» Тут сыновья жаловались на прижимистых отцов, а отцы — на непослушных сыновей. Поглаживая прокуренные усы, старшие хуторяне давали детям, на голову переросшим их самих, родительские советы на все случаи жизни. Подвыпивший хлебороб, встретив тоже захмелевшего дружка, громко, на всю площадь, выкладывал свои горести. И про то, что телка годовалая — «царица с белой звездочкой на лбу» — подохла, и про норовистого коня, который «кусается и лягается, словно зверь лютый», и про строптивую жинку — «житья от нее нет: пропадаю, кум, ни за что пропадаю». Тут говорили о налогах, о комитетчиках, о том, будет или не будет вскорости война, о ценах на пшеницу и на мануфактуру.