Сказитель из Марракеша | страница 38
Картина дала толчок моему воображению, ибо испанцы, занимавшие весь передний план, имели странно удлиненные тела и головы. Они выглядели настоящими заморышами — вдобавок женоподобными; неудивительно, думал я, что они не смогли противостоять выносливым маврам, которых художник изобразил в виде темной массы на горизонте — массы такой бесформенной, что досада брала.
Через несколько лет, когда мне было уже девять, я нашел на камнях Джемаа потрепанный испанский роман. На обложке тощий до неправдоподобия испанский рыцарь атаковал ветряные мельницы. Поэтому весь остаток детства я презирал испанцев как жалких, болезненных слабаков.
Отец мой был настоящий берберский рассказчик, помнил наизусть множество легенд в стихах, но также отличался эрудицией, нехарактерной для человека, выросшего в горном селении и даже не посещавшего школу. Отец владел несколькими берберскими диалектами, свободно изъяснялся на классическом арабском и мог, когда считал уместным, подпустить в свою историю несколько слов из французского или какого-нибудь другого европейского языка. Он легко запоминал подробности и населял истории незабываемыми персонажами. Лучшие свои истории отец строил на сериях эпизодов, в которых обещанная развязка оттягивалась на протяжении целых недель и в конце концов оказывалась настолько неожиданной, что у слушателей волосы дыбом вставали.
Отец был высокого роста, волосы стриг коротко, обладал учтивыми манерами и сдержанностью, но исходила от него некая мрачная энергия. Каждую весну, когда таяли снега, он поддавался черной меланхолии, которая длилась по многу дней. В такое время мы старались не попадаться ему на глаза. Ходили слухи, что в юности он убил изменившую ему женщину и что ее дух год за годом возвращается и мучит его. Достаточно было пожить с ним бок о бок, чтобы понять: сдержанность подобна натянутой струне, давняя измена до сих пор острей кинжала. Теперь, когда я давно не мальчик, меня не удивляет, что излюбленной темой у отца была «неутоленная страсть».
Когда отец не занимался своим основным делом, то есть не рассказывал на площади истории, он был немногословен. Жизненные трудности прорезали меж его бровей глубокую морщину, из-за которой он всегда казался озабоченным и удрученным. Иногда я подозревал, что горечь его преувеличенна, ибо дает выход иной, неизвестной пагубе, — но не таил на отца обиды. У него была индивидуальность, и я уважал его за это. Ко мне отец был добр, а во время наших приездов в Марракеш проявлял огромное терпение.