Выпьем за прекрасных дам | страница 73
У Антуана были неширокие запястья — не сильно-то шире ее собственных; он сам ее страшно боялся — даже тронуть не решался! Только смотрел, и вся его душа, все силы уходили в этот взгляд. У него были глаза карие, как у собаки. Карие… и добрые. Он был такой красивый… потому что ничего от нее не желал, потому что жалел ее. Теплое тело другого человека казалось защитой от всех горестей мира, от напастей, даже от ужасного дядьки, когда-то деловито тискавшего ее на сеновале, проталкивавшего ей в самую душу ужасный свой шип: «Молчи, молчи… А то мать услышит». И теперь тоже нужно было молчать — но совсем по другой причине: могли помешать, могли прийти чужие — и разрушить радостную тайну, которую на этот раз Грасида творила по своей воле. И оказалось, что руки мужчины — руки, которые сильнее твоих — могут быть ласковыми. Что по телу могут бежать до самой души теплые волны радости, как будто вся плоть ее, казавшаяся то обузой, то болью, становилась тем, чем она никак не могла быть в мире, сотворенном злым богом: воплощенной радостью.
Много позже, вспоминая этот час, Грасида поняла, что именно тогда — не зная еще — уверовала в Воплощение.
«Моя Любовь распялась, и нет во мне огня, любящего вещество, но вода живая, говорящая во мне, взывает мне изнутри: «иди…»[18]
Не вещество, какое там вещество — вода живая, текущая через всего тебя, и вспомни, что там дальше у святого Игнатия: «Иди к Отцу!» Но взывает так громко — все пустяки, и Песнь Песней — слова не о том, все аллегории, аллегорическое толкование любви Божией, а смогу ли я быть прежним человеком — где та грань, за которой уже нет пути назад? Как больно! И мама умерла, умерла.
Ах ты, Господи! Беда какая. Брат Антуан из Тулузского монастыря поддался своей похоти. Нарушил обет, данный пред Богом и братьями. Обнимал, забыв о долге, забыв имя свое и христианское призвание, даже брата-наставника забыв — обнимал желанную девушку, целомудренным своим ртом почти касался ее губ, соленых от пролитых слез, даже и…
И ничего более. Пронизан болью от тела до самой души, он отстранился как можно мягче, и все еще плача о матери, не зная, как поступить лучше, просто стоял на коленях, повесив голову. Никогда ему еще не было так стыдно, потому что настоящего стыда перед старшими не бывает — стыдно бывает только перед младшим и беззащитным. Грасида смотрела на его подзаросшую тонзуру, оказавшуюся у нее перед самыми глазами — и видела, что даже на макушке кожа его наливается краской. Монах. Он ведь монах. Настоящий. Огромный сборник капитульных постановлений не сказал бы об этом лучше, чем подзаросшая светлой щетинкой тонзура, красневшая вместе с ушами и лицом.