Радищев | страница 11



Фокусники зазывали наперерыв в черные кабинеты ужасов, какомаги возвещали поименно услужающих им чертей, восковые фигуры «как живые» таили за своими занавесками секретный отдел. Зубодеры, они же окулисты и дробители мочевых камней, с инструментами в руках восхваляли собственное искусство.

Бюргеры переходили от рядов к лавкам, от шарлатанов к почтенным книготорговцам, которые съезжались в Лейпциге аккуратно три раза в год на ярмарки: новогоднюю, пасхальную и Михайлову, чтобы обмениваться друг с другом новыми книгами своих изделий.

Все тут восхищало людей, утомившихся однообразием своего города: длинные одеяния восточных народов, островерхие шапки персов, меховые толстые шубы русских. Вовсю шла здесь торговля мехами, шерстью и щетиной, кожей и товарами колониальными.

Особенной живописностью поражали глаз художника люди, не имевшие определенного места для своей торговли. Они по необходимости являлись олицетворением гордого изречения философа: omnia mea mecum porto.[20]

Инвалид Семилетней войны насадил на себя единственный собственный стул, избрав ему точкой опоры свой затылок. В руках он держал предназначенную для сбыта утварь: два подсвечника, чайник и вожжи. Инвалид, угревшись под необычайной амуницией, благодушно дремал, лишь по временам вскидываясь, чтобы выкрикнуть свои вещи, как военную команду.

Салатница, в круглой шляпе, похожей на опрокинутое решето, дискантовой дробью выбивала:

— Radieschen! Salat! Salat! Salat![21]

Кривоногий карлик потрясал стеклянной банкой с жирными пиявками и вызванивал тоненько и раздельно:

— Köfen se Sägespiene![22]

Пропойца в треуголке и в грязных лосинах застыл, как статуя, под фонарем. Он, далеко отставив палку с веревкой, воткнул ее в землю. Другой конец веревки прикрепил к пуговице своего камзола. На веревку понавешал картин собственной кисти. Пропойца, подобно инвалиду, то клевал носом, то, протрезвившись на миг, говорил с надменностью первоклассного живописца о своем мастерстве.

Словом, у каждого была здесь своя, хитро надуманная сноровка. Философ бы не ошибся, сказав, что эта ярмарка михайлова дня разоблачала в миниатюре всю скрытую махинацию жизни.

Сновали, как деловитые мыши, торговки специальной ярмарочной снедью. Эти по предварительному соглашению выкликали поочередно на разные голоса, от тоненького писка до медвежьего рева, которого иной полнокровный бюргер уже выдержать не мог и, хлопнув какую-нибудь Kräuterfrau[23] по широкой спине, восхищенно орал: «Ну и лошадь!»