Alabama Song | страница 39



Кокос смеется, когда здоровенные парни, безусловно продажные, прижимаются к нему в танце или сжимают его в объятиях: иногда они исчезают в комнатах, куда доступ женщинам запрещен, они называют их «курительными», и Кокос возвращается оттуда весь красный, с глупой улыбкой на губах и стеклянными глазами человека, которого только что оттрахали.

— Жизнь ведь удивительна, разве не так? — выдыхает он мне в ухо. — Говорят, что все педики, лесбиянки и американские негры выбрали Париж и качестве своего города-убежища. Ни запретов, ни условностей.

— Но тогда, Кокос, объясни мне, почему я тоже не имею права курить?

Заходясь от смеха, Кокос роняет мне в душу беспокойство. Его гортанный смех больше отдает печалью, чем радостью.


Рене рассказывает мне странные вещи. Я чувствую себя так, словно моя орбита меняется. Теперь моя траектория пролегает далеко — дальше, чем ожидает этот мир. Он говорит, что суицид — шикарный поступок, если умираешь окруженным белыми камелиями и несколькими вазами, полными фиалок: на простынях кровь кажется еще более красной. Я питаю слабость к этим мужчинам, к их видениям. Почему я не мужчина? Я легко смогла бы реализовать свою любовь к мужчинам! Я отличаюсь от них. Они говорят, что я «хрупкая». Называют меня «сумасбродкой». So weird[10].

— Камелия — это символ моего родного края, — объясняю я. — Штата, который ты не можешь знать — это дыра в заднице мира. Он называется «Алабама».

— Ну, тогда я приеду туда, чтобы убить себя, а заодно и тебя тоже. Прямо там, в Алабаме.

3

после праздника

Речь идет о пациентке, постоянно пребывающей в тревоге, истощенной своими упражнениями среди профессиональных танцоров. Налицо жестокие реакции, а также несколько попыток самоубийства, вовремя пресеченных.

Профессор Клод, мальмезонский психиатр. Из заключения о состоянии Зельды Фицджеральд

Страусы

1940

Попытка объяснить жизнь ничего не объясняет.

Чем больше я пытаюсь рассказать молодому доктору больницы Хайленд, тем большую неудачу терплю в его глазах. Сколько докторов я повидала. («По крайней мере, сотню!» — утверждает Скотт, и в его словах я улавливаю подтекст: сколько же гонораров было выплачено врачам.)

Теперешний же мой врач — такой молодой, мягкий, его глаза цвета морской волны не пытаются пронзить меня взглядом или упрекнуть.

Тринадцать месяцев моей жизни — сейчас кажется что это мало, но это очень много — я пряталась, чтобы писать. Мне был тридцать один год. Я покорилась власти и превосходству своего ревнивого супруга, невротика и пропащего человека. И терпела вплоть до того дня, когда это стало совсем невыносимо.