Любиево | страница 30



— А что мне оставалось — я ж этого их немого языка не знала, — только палец в рот засунуть и вытащить. На вековечном языке полов к нему обратилась. Но слишком сильным оказалось впечатление. Не выдержала я, спряталась за угол и ну дрочить, а ты осталась… ну, давай, расскажи пану журналисту, что там дальше творилось.

— Ты смылась, а тут началась величайшая в моей жизни сцена под балконом… Один свистеть мне начал, а для меня это зазвучало жаворонком, предвестником утренней зари… Словно самый прекрасный концерт в филармонии, как прекраснейшая музыка. Свистел, точно суке своей верной. Причем целыми мелодиями. Фью-фью-фью. А я подошла к его окну (к самой стене не могла, потому что тогда бы я его не увидела, но на несколько метров приблизилась), как загипнотизированная, как приманенная кошка, точно в каком-то театре инстинкта, освещенная только этим тусклым светом с узором в клетку, пошла к этим вожделенным омутам. И тогда он руку поднял, погрозил и по шее полоснул, что, дескать, убьет меня, что клянется отомстить мне. Что меня с ножом в спине найдут, на темной улочке (вот она какая, книга улицы!), как Маньку из песни… У меня аж мурашки по спине. Но я стою. И тогда он снова засвистел, тихонько и так как-то спокойно, ну прямо по сердцу меня гладит, манит: «Ну, иди, малыш, иди… Ну, иди сюда, иди…» — и это свое «фью-фью-фью» насвистывает…

— Он так в детстве котят подманивал, чтобы потом их сжечь на помойке…

Они так котяток ласковым голосом подманивали. Вроде ласково, «малыш», говорят, и тут же на помойку труп выкинут. И столько их в этой гетерической тюрьме понапихано, что все их гетерические черты усиливаются, накручиваются. Какая-то мешанина нежности и ненависти, потому что они хотели нас одновременно изнасиловать и убить. Нас и ненавидели и хотели. А мы стояли как вкопанные на морозе, и эта наша пассивность с этой их взрывчатой смесью, как жук, посаженный в бутылку. Ребята всё молодые. Так и хотелось запеть: «А стены рухнут, рухнут, рухнут…»[17]

— Уже утро, почти рассвело, и автобус последний ушел, а мы все стояли и, наверное, до Судного дня простояли бы… Потому что думали, что вот-вот и настанет он, Судный день, Господь Бог сойдет и скажет: «Боже, а чего это вы, девочки, стоите так? И чего это вы, идиотки, встали там?»

А потом мы ходили к другой тюрьме, только это было очень опасно, потому что их оттуда иногда выпускали. Звоним одной тетке из Гдыни, а она нам говорит: «Вы это, от тюрьмы лучше подальше, подальше, у нас тут тетки ждали у тюрьмы, пока выпустят такого, еду ему, жилье предлагали, постирушку, и ни одной больше нет в живых… А я ради вас, девочки, на последние деньги задницу поднимать не стану, чтобы вам „Наш Господь, Иисусе добрый“ заупокой спеть…»