Любиево | страница 19
Этим пареньком был я.
Я, путавший тогда артистичность натуры с курением, путавший жизнь богемы с пьянкой, путавший писательство с распутством, с осенью, со всем на свете. Шел восемьдесят восьмой год. Кофейный экспресс несся на всех парах, в ушах у меня звучали какие-то меланхолические мелодии, на дворе стояла осень, пахло горелой листвой, первые морозы — неблагоприятное время для мальчиков, в которых только проклевывается вкус к жизни. После нескольких рюмок коньяка мне сделалось нехорошо, меня вытошнило в писсуар коричневым: слишком сладким кофе и коньяком. Кто-то вошел за мной, сказал манерным голосом, имитируя испуг: «О, Боже, эта молодая ща все заблюет»… Мне было пятнадцать. А усатому мужику с сумкой — около тридцати. О чем думал я, заслушавшийся ворчаньем экспресса в тот промозглый от сырости серый день, когда прогуливал школу и на полученные от мамы деньги покупал кофе и коньяк? Он мне сказал, что, если я еще в силах, мы можем пойти в туалет на вокзале. А там, если дать смотрительнице сто тысяч, можно сидеть вдвоем в кабинке сколько захочешь. Что у этой смотрительницы есть специальная кабинка с табличкой «засор» и что он ее арендует. На улице было страшно холодно. Меня трясло, ноги сделались как ватные. От моих пальцев пахло сигаретами, засохшей блевотиной, нервным потом и духами. В кабинке уже было не так холодно, как на улице, но ноги продолжали подгибаться. Потом к этому прибавился вкус гениталий, что-то соленое и липкое. Плюс гадкое для не успевшего привыкнуть к курению послевкусие сигарет. В тот день меня рвало еще три раза. Свитер вонял тем же. На шее предательски краснели засосы, как первые симптомы СПИДа. Их пришлось прятать под водолазкой, под кашне. Губы покусаны, спекшиеся и грязные. Когда тот мужик спросил меня, не дам ли я ему свои часы — уж очень они ему понравились, — я так разволновался и так напрягся, что, не сказав ни слова, отдал часы, хотя потом сообразил, что я пока еще не взрослый и родители все еще интересуются судьбой моих вещей.
Вот так я с ними и познакомился. Годы спустя, возвращаясь с какого-то литературного вечера, я встретил Патрицию на вокзале. Мы договорились об интервью.
Верховодила в «Малой Тетке» Мать Иоанна от Пидоров, то есть пани Йоля — единственная женщина в этой компании. Ей было лет шестьдесят. Толстая, бесцеремонная, с острым взглядом постоянно моргающих глазок, в которых отражались лица очередных собеседников, с усами и без, очередные поднятые в тосте рюмки с коньяком. Она стояла за барной стойкой, но не обслуживала, а только пила с гостями, обзывала их пидовками и блядями, а они ее за это любили. В ее глазах, всегда чуть налитых кровью и маслянистых, отражались не только клиенты, но и целые истории. Глаза были такими блестящими и остекленевшими, что в них отражалась открывающаяся и закрывающаяся дверь, удерживающая тепло тяжелая красная портьера, висящая сразу за дверью на карнизе, а еще было видно кто с кем, когда и почем. Мать Иоанна от Пидоров могла бы написать книгу вроцлавской улицы, более того — была обязана это делать. Она была обязана писать каждый день фирменной ручкой на фирменных бланках —