Рассказы | страница 116
О. Харитон говорил тихо, покойно, даже суховато, без всяких ораторских приемов… — но и слово его, и вся вообще служба воспринимались с волнением. Особенно взволнованными показались мне сами монахи. У многих глаза были полны слез. Я никак не думал, что увижу на "суровом" Валааме такое "сопереживание".
Иногда приходится слышать, что в постриге есть нечто страшное: человек, мол, заживо ложится в гроб. Так думают люди, далекие от церкви и религии — по-своему даже "жалеют" принимающих монашество (или принимающих высшую его форму). Они были бы очень удивлены, если б узнали, что многие монахи считают счастливейшим временем своей жизни дни, проведенные в одиночестве и молитве после пострига. (Может быть, это минуты их наибольшего приближения к Богу: как бы обручения Ему.)
А те слезы, которые мы видели на многих лицах при пострижении о. Павлина в схиму, были слезами умиления, а не горести. Это видно было и без всяких слов, но потом мне монахи подтвердили: "вспоминались и в своей жизни эти торжественные, святые минуты".
Мы с женой не плакали, но тоже остался в душе след.
* * *
В последний перед отъездом день, под вечер, мы ушли в валаамские леса, вдаль — одно из любимейших моих занятий здесь.
— Вы часовню Константина и Елены знаете? — говорил нам гостиник, иеромонах о. Лука. — Ну, так, по этой дороге, мимо часовни все прямо, прямо, а там в лесу будет обгорелое дерево, у того дерева возьмите направо, дорожкой… и до самого озерка. Вблизи воды тропочка, чуть намята, уж поищите, потрудитесь — на скалы, и там, конечно, водружен огромнейший крест. Место дикое, но весьма привлекательное. Красота!
Мы так и отправились, по совету о. Луки. Часовню Константина и Елены, к которой с дороги ведет аллея елок, хорошо знали. Знали и большую поляну вокруг — там посевы, монастырский покос. Но вот дальше, войдя в лес, очутились уже в стране неведомой. Неведомая, да родная! Ведь это все мое, в моей крови, я вырос в таких именно лесах, с детства все знаю: горький аромат хвои, песчаные колеи, комариков, вьющихся за тобой, слегка отстающих, пока идешь и неизменно свое напевающих, и белку, метнувшую рыжим хвостом, проскакавшего зайца. В общем, ведь все это радость, Божья благодать. И как будто бы в знак того, что именно Божья, версты через две пути по совсем безмолвному лесу при дороге часовенка, маленькая и скромная, взойдешь на крыльцо, дверь отворишь: тишина! Пахнет сухим, чистым деревом, да иконным лаком, чуть-чуть ладаном. Перекрестишься, к иконам приложишься, и как-то чувствуешь, действительно: это добрые силы, святые покровители мест этих, да и тебя самого. Какой бы там ни был, а сюда с благоговением забрел. Посидишь, тропарь прочтешь, да Господи благослови и дальше. С таким, наверно, чувством, бабы моего детства шли к Троице-Сергию, с котомками за плечами, длинными палками, в лаптях… — все это кажется теперь пережитком, из другого века, и лаптей, пожалуй, маловато осталось, но если и смиренности, благоговейности тоже нет, то тем хуже.