Современная ирландская новелла | страница 46



— Ньюмен. «Маяк в проливе Бонифаччо». Великий стилист.

— Великий учитель! Когда я его читаю, меня окутывает мир иной.

— Но ты веришь в мир иной.

— Что ты хочешь сказать?

— Что я давно с этим покончил. Благодаря тебе, Умник. — Умник вытаращил глаза. — Забыл наши разговоры в Дублине? Каждый день. Каждую ночь. Год за годом. Когда ты уехал, я перестал ходить в церковь, на богослужения, на исповедь. Ты, надеюсь, не доложишь об этом настоятелю? Мне бы не хотелось потерять работу, во всяком случае в настоящее время.

Они шли в морозной тишине. Потом Умник сказал:

— Я за твой образ мыслей не отвечаю. Ты взрослый человек. Но что с таким образом мыслей ты делаешь тут?

— Зарабатываю на жизнь.

Твердая дорога звенела у них под ногами.

— Ну и ладно! Ты ведь мирянин. Заработок — достаточно веская причина, чтобы тебе здесь оставаться. И лучше бы мне себя спросить, что я здесь делаю? — Он ткнул вперед зонтиком, указывая на одинокую сутану. — Или что он здесь делает? Или что мы все здесь делаем?

— Учите.

Умник опять остановился. Складка между бровями стала красной, как шрам. Он захрипел от ярости:

— Учим чему? Разве не в этом все дело? Разве не об этом я толкую все время нашим болванам? Если все, что мы говорим, и делаем, и вдалбливаем в головы, не побуждает мальчиков ощутить, что в этом убогом мире мы шаг за шагом движемся к миру иному, зачем тогда мы удалились от всего земного и стали братьями? А разве у нас это выходит? Анджело учит латыни. Ты, может быть, мне объяснишь, потому что сам он объяснить это не в состоянии, с каких пор Цицерон и Овидий стали оплотом христианства? Смейся, смейся! Они тоже смеются. Вон тот тип учит ирландскому языку. Он воображает, что делает для Ирландии великое дело. С Таким же успехом он мог бы учить их греческому времен язычества. Твои ребята должны в этом году прочесть «Макбета» или «Юлия Цезаря». А что в Шекспире такого уж христианского? Ты сочтешь мои слова за шутовство. Сам сказал, что ты неверующий. Но я‑то верующий. И для меня тут ничего смешного нет.

Он весь передернулся, и они пошли дальше.

>— Знаешь, Том, почему в Дублине я от тебя сбежал? Я тебе скажу. Не очень это мне приятно, но я скажу. Это произошло в субботу. Помнишь? Ты работал, а у меня был выходной. Стоял дивный солнечный день. Я поехал с девчонкой на Бриттский залив. Ей было восемнадцать. Милая, прелестная, невинная девочка. Я и поныне молюсь за ее душу. Стоял настоящий ирландский июль, прошел короткий ливень, огромные клубящиеся облака плыли со всех сторон, все было в черных и синих кровоподтеках — холмы, белые поля, голубое небо. Мы поплавали и улеглись на прохладном песке. На берегу на целые мили не было ни души. Начинаю обычным гамбитом. Сдвигаю с плечика лямку от купальника. И тут она взглянула на меня — я никогда до тех пор не видал в очах человеческих такого ужаса, такого презрения, такого отвращения, такого разочарования. Она глядела на меня, как на кучу грязи. Я натянул лямку обратно и сказал: «Забудь про это». Мне не шло на ум, что еще сказать, что сделать. Немного погодя она поднялась и выдавила: «Поедем лучше домой, Джерри, ты все испортил». Всю дорогу до Дублина мы и словечка не проронили. А когда расстались, я пришел домой и оглядел квартиру. Все было наготове. Полбутылки вина. Два стакана. В углу кушетка. Солнечный свет заливал комнату. Все было явным. Паскудным. Это был мой час на пути в Дамаск. Меня вдруг озарило, что я дурно влияю на всех, в том числе и на тебя, Том, и, если я немедленно не оставлю все мирское, мне несдобровать. Через год я был монахом.