Большой дом | страница 36





Нет, я не из тех романтиков, которые тешат себя надеждой на загробную жизнь. Надеюсь, я и сыновей так воспитал, чтобы жили здесь и сейчас, покуда весь мир перед ними, потому что жить — единственное неоспоримое благо жизни, в этом весь ее смысл. Пробовать ее на вкус, на запах, дышать, пить, обжираться, в конце концов! Потому что все остальное, все, что происходит в сердце и в уме, прозябает в тени неопределенности. Так я учил моих сыновей, но тебе моя наука давалась нелегко, ты ее так полностью и не принял. Ты устроил себе самострел, а потом долгие годы пестовал свою боль. Зато Ури усвоил мои уроки, особенно про хороший аппетит. Зайди к нему в дом почти в любой час дня или ночи, и он встретит тебя с набитым ртом.



В тот вечер, когда гости разошлись, а на столе остались плошки с заветренным хумусом и яичным салатом, подванивающим сигом и черствеющей на глазах питой, я вошел в кухню и увидел там тебя и Ури, вы сидели тесно, а не розно, хотя ты уехал, бросил на него стареющих родителей, и он, как подорванный, возил нас туда-сюда, торчал с нами в приемных у врачей, прибегал по первому зову, по первой жалобе, находил очки, которые мы с матерью в упор не видели на самом видном месте, заполнял анкеты на страховку, вызывал кровельщика, когда потекла крыша, а потом, ни слова никому не сказав, установил в доме подъемник для кресла! Представляешь, Довик, он узнал, что я уже месяц сплю на диване в гостиной, потому что наверх нет сил карабкаться, и тут же установил подъемник! Я теперь взлетаю наверх, когда пожелаю, как заправский горнолыжник! Но и это еще не все. Он же звонил нам каждое утро и выяснял, как прошла ночь, а потом каждый вечер — выяснял, как прошел день. И никогда ни единой жалобы, ни малейшего раздражения, хотя у него были все основания иметь к тебе претензии. Да я бы уже давно взвыл! И вот я заглянул на кухню, а вы сидите там оба, голова к голове, два взрослых мужика, и шепчетесь, как в детстве, обсуждаете что-то, как много лет назад, но тогда речь наверняка шла о девчонках, об их длинных, призывно сияющих волосах, об их титьках и задницах. А сейчас — я-то знаю! — речь обо мне. Вы обсуждаете, что теперь делать с вашим стариком, и не знаете, с какого боку подступиться. Ну точь-в-точь как когда-то с титьками. Если б Ури ломал голову в одиночку, я бы, может, и не был против, я уже попривык, что он решает мои проблемы, не напрягая меня и не унижая мое достоинство. Если, упаси боже, я однажды не смогу толком помочиться, потому что рука уже пипиську не удержит, Ури найдет способ помочь мне так, чтобы не было стыдно: с шутками-прибаутками, да еще присочинит историю из жизни, которая на днях случилась с ним в магазине. Такой уж он сын, мой Ури. Но теперь он сидит и обсуждает все это с тобой! А ведь тебя тут столько лет не было, ты и носа не казал, пока мы с твоей матерью старели, болели, мучились. Какого, спрашивается, рожна ты вдруг нарисовался, зачем осчастливил нас своим присутствием? Решил, что все это имеет к тебе отношение? Да еще этот заботливый взгляд — что ты тут изображаешь? Почему я должен терпеть твою великодушную заботу? Да меня от нее с души воротит! И я не выдержал, спросил: что тут, черт побери, происходит? Ты повернулся ко мне и за всем этим напускным великодушием в твоем взгляде мелькнула прежняя озлобленность, та, что кипела в тебе в семнадцать лет, и в девятнадцать, и в двадцать. Она кипела, а ты знай помешивал. И я, представь себе, обрадовался. Да-да, мальчик мой, я обрадовался, словно встретил старого друга или давно пропавшего родственника.