Три тополя | страница 58
— Ты мне шпиннинг дай. — Николай охотно поднялся. — Я шпиннинг уложу.
— Подождешь, говорю! А нет, езжай без меня.
— Ладно… кончай пропаганду. — При Зине Николаю не хотелось пасовать. — А то учишь всех. Жду.
Казалось, Сергей слушал шаги Николая, словно считал скрипучие ступени, дожидался, когда хлопнет наружная дверь, не решаясь прежде того заговорить с сестрой. Но шагов он не слышал: все мысли и таившаяся до поры злость, и горечь непонимания, и бессилие перед неведомыми, тайными сторонами жизни, вся его проницательность — все сошлось на Зине.
Правда, хорошей была ему сестрой и нянькой бывала, когда мать выбивалась из сил. В трудную пору Зинка и для деревни хороший человек: любое дело у нее спорится, нужно — сутки от телефона не отойдет, за ночь все избы обежит, с сотней мужиков и баб переговорит; и все — дело, дело, без лишнего, строго. Когда всем плохо, она рада, что и ей не лучше, что и она без дров или впроголодь. В трудный год люди дружнее живут: чужой окрик не так больно бьет, а покомандуют тобою — и оно не так обидно, только бы шло к хлебу, к надежде. Но едва наладится жизнь, повернет к сытому столу, повеселее загорятся деревенские окна и люди больше заживут своим благополучным домом, отдельным от Зины счастьем, — и ее не узнать. Многие делаются для нее и вполовину не так хороши, как прежде, а иные и во враги попадают. И первая — Евдокия. Надо же так распаляться не на чужого, худого человека, а на родную кровь! Ну, разные они: Зина рослая, тело, если приглядеться, коротковато, а ноги с отрочества — журавлиные, чудной, завораживающей походки; Зина — царь-баба, а Евдокия маленькая, крепонькая, навсегда прихваченная солнцем, вся как орешек лещины. Не суетная, с конфузливой улыбкой темного рта, с русым пушком над губой, не яркая, вся в один тон, а у Зины каждая черточка в глаза бьет, и вся она быстрая, все опрометью. Что ее ест, что гложет? Отчего она вот уже который год изводит его Евдокией — редкий месяц не писала ему о ней и в часть, в Самарканд, душу ему мотала? Прошлой осенью примчалась в город на попутке, в дождь, мокрая, лица на ней нет. Сергей напугался — может, с матерью беда, а Зина плюхнулась на стул и говорит: «Евдокия зубы вставила! У нас техник, гастролер объявился… От налога прячутся, тунеядцы…» Сразу даже не понял: что такое, какие зубы? «А сбоку! — с горьким укором напомнила Зина. — Забыл! Забыл! Она когда смеется, видно — сбоку зубов нету. И у меня нет, а ничего, живу…» Вспомнил: два зуба Евдокия при родах потеряла и два в войну. «Молодая без них пробегала, — ныла Зина, — а теперь вставила… Думаешь, зря?!» И такая в сестре горькая обида, что Сергей растерялся, спросил вдруг: «Белые? Зубы-то белые?» «Железные!» — простонала Зина, будто и в том, что не белые, а железные, тоже крылась хитрость, злой умысел. Евдокию он видел перед собой так, словно она и стоит рядом, видел лучше, чем скорбящую Зину, чем любимую Оленьку, чувствовал, что нельзя ему на Евдокию сердиться, бог с ней, пусть живет, как живет, а все равно сердился, перестал прощать, что она хоть через Зину, а баламутит и его жизнь, когда впору бы угомониться. Гнал от себя Зину, а все-таки слушал, и недоброе копилось в душе.