За правое дело ; Жизнь и судьба | страница 14



В «Жизни и судьбе» выразитель своего рода «научной ипостаси» авторских воззрений, академик Чепыжин, станет развивать перед Штрумом идею, по которой жизнь можно определить как свободу: «Основной принцип жизни — свобода. Вот тут и пролегла граница — свобода и рабство, неживая материя и жизнь… Вся эволюция живого мира есть движение от меньшей степени свободы к высшей. В этом суть эволюции живых форм». ‹…›

Вот и такая важная для Гроссмана совсем маленькая — в полстранички! — 50-я главка второй части «Жизни и судьбы» начинается словами: «Человек умирает и переходит из мира свободы в царство рабства. Жизнь — это свобода, и потому умирание есть постепенное уничтожение свободы…» А входящий в газовню Давид отбрасывает, «не зная почему», коробочку, до того зажатую в руке, где находилась куколка бабочки: так срабатывает подсознательный, биологический инстинкт в ребенке: дать свободу живому существу перед своим уходом в царство рабства. ‹…› Главная эпическая идея, дающая внутренний импульс всей дилогии,— противостояние жизни и насилия или, что равнозначно для автора, свободы и насилия. ‹…›

Столь же реальным социальным смыслом насыщены в романе и понятия добра и зла. Какое напряжение звучит в письме «абстрактного гуманиста» Иконникова, где тот высказывает свои мысли о вечной и неистребимой «частной доброте отдельного человека к отдельному человеку» в отличие от идеи религиозного и общественного добра, способного причинить многое зло во имя конечного торжества этой идеи! В сущности, это близкие самому автору мысли о высочайшей ценности каждого отдельного человеческого существования и о жестоких средствах, столь часто пускаемых в ход для достижения провозглашенных высоких целей. И нельзя пройти мимо того, что «проповедник бессмысленной доброты» Иконников окажется апостолом чести и за отказ строить лагерь уничтожения будет казнен, а комиссар Осипов — во имя «общественного добра»! — спровадит в лагерь уничтожения Ершова, заподозрив в нем ненадежного соперника по организации подпольного сопротивления.

Именно потому, что понятия добра и зла для Василия Гроссмана социально насыщены, он и ведет речь не столько о добре и зле, сколько о свободе и насилии, всегда называя «точный адрес» зла. ‹…›

Но, справедливо заметил Л. Лазарев, писатель «не делит зло на чужое и свое. Общечеловеческая позиция делает его непримиримым и к своему злу»[2]. Вспомним развитие его мысли о покорности! Начав с покорности евреев, идущих из гетто к рвам массовых расстрелов и едущих в эшелоне в лагерь уничтожения, он тут же по внешне непостижимой логике переходит к дерзновенным общим выводам: о массовой покорности, заставляющей безропотно ждать ареста или смиренно наблюдать уничтожение невинных; о покорности, вызванной подавлением человеческого духа сверхнасилием тоталитарной системы. Опять-таки покорность, податливость, смирение являются для автора — равно как и доносительство, жестокость, двуличие — не биологическими качествами человека, а результатом свинцового социального насилия.