Диспансер: Страсти и покаяния главного врача | страница 48



В общем, я тоже начал разыскивать свою причину. Переутомился? Нет, не то. И раньше уставал, да посильнее. Испугался, что закроют диспансер? Передрожал за свое детище? Нет, чувствую опять не то. Он мне, конечно, дорог — этот дом, и люди, и все, что вложено. Но не ребенок же это, в конце концов. Вот когда у меня дети болели, тогда я дрожал. А невроза потом не было. Перебираю, как переливаю из пустого в порожнее. А зуммеры гудят, и ночи без сна. Оставалось еще дней десять неиспользованного отпуска, и я уехал на юг, надеясь на уединение, покой и расстояние. Но помогло другое. Здесь, на юге, нашелся слушатель! Это тот, который слушает и не давится потаенной зевотой, а сопереживает. Тогда протягивается ниточка, возникает общность, кончается одиночество. И можно рассказывать не только о событиях, но и о чувствах, и Слушатель понимает. И я рассказываю ему о Ленинграде, о Медном Всаднике, о Русском музее и об Эрмитаже, о слепой девушке из мрамора и о доносах нашего Рубщика. И здесь, в этом месте, ослепительная догадка: вот она, причина невроза — не страх за диспансер, не волнения, не пакость Рубщика как таковая, а переход от Рубенса до Рубщика — без барокамеры, мгновенно. С такой высоты — да в такую низость! Это меня и сломало. И как только я это понял, из головы моей, откуда-то из темени, выбило пробку, как из бутылки шампанского. Напряжение упало, зуммеры замолчали. Потом я долго спал и проснулся совсем здоровым.

В общем, с духовными ценностями тоже нужна осторожность. Нет, не в смысле их ограничения, но, как говорил один старый еврей, мухи отдельно, котлеты отдельно. По системе Станиславского. Во всяком случае, нужна барокамера. Теперь, возвращаясь из отпуска, я приступаю к работе осторожно, новости вызнаю постепенно. А главное — самоконтроль на перепадах, второй раз на этом я уже не попадусь.

А кое-кто ловится по сей день. Мой шеф, например, пришел в горздравотдел в отличном состоянии тела и духа. И были у него высокие планы и все, казалось, чтобы их осуществить. Ума — палата, специалист блестящий, организатор отменный, с начальством ладить умеет, с подчиненными тоже. К тому еще и оратор — златоуст, на трибуну взойдет — нет ему равных. И связи, и внешне смотрится, вид у него державный, государственный лик — если в президиуме, а в жизни — человеческое лицо и можно разговаривать. Перед горздравотделом он был главным врачом огромного и прекрасного легочного санатория. Этот санаторий раскинулся в лесном массиве за городом. Я туда по воскресеньям хожу гулять, а они там работают: воздух свежий, чистый, тишина, да и начальство далеко — в области. С городской медициной по горизонтали они не связаны, местные больные туда тоже почти не попадают. Сверху, по вертикали, над ними областной диспансер, который уступает им явно по квалификации, по возможностям и по величине. Раньше во главе санатория много лет стоял блистательный хирург, умнейший к тому же человек, владелец двух дипломов — инженерного и медицинского. А после его скоропостижной смерти от истинного разрыва сердца санаторий возглавлял мой нынешний шеф. Там была чистота идеальная, и нянечки не рычали на посетителей, а наоборот, с участием и улыбкой. Там двухместные и одноместные палаты, с встроенными в стену шкафами, есть и четырехместные. Там нет палочной дисциплины, и можно надеть цивильное платье и гулять по саду и в роще, и чувствовать себя человеком, а не винтиком замысловатой машины. Еще (и это все-таки главное) там делают сложнейшие операции на легких, и не отдельные звезды, а практически все хирурги. А после операции врачи собирались на своеобразный ленч. И пока девушки в крахмальных передничках обносили их чаем, они беседовали о санскрите или о современном театре. В 2–3 часа дня в санатории уже никого не было, кроме дежурных врачей; никто не следил за отработкой рабочего времени, но все всё успевали.