В ожидании Америки | страница 43
С 1982 по 1987 год, когда я учился в старших классах и в университете, было еще несколько случайных встреч с молодыми американцами — встреч, которых невозможно ни запланировать, ни предугадать. Я познакомился с двумя или тремя студентками из Америки и Канады. Очень серьезные и идеалистически настроенные особы, они видели во мне нечто вроде юного мученика за дело еврейства, и я хорошо помню наши ненасытные разговоры, во время которых я так и не успевал ощутить вкус пирога студенческой жизни.
Потом была Эрика, студентка Бостонского университета, которую я узнал немного лучше, чем наших мимолетных вечерних посетителей. Эрика изучала русский язык и целый год провела в Москве, в Пушкинском институте. Я познакомился с ней через друзей моих родителей — американских дипломатов. Она была родом с Лонг-Айленда, где ее семье принадлежала компания по перевозкам домашнего скарба. У Эрики были темно-рыжие непослушные волосы, которые она небрежно закалывала на затылке. На длинных эскалаторах старых станций московского метро люди невольно засматривались на нее. Она выглядела типичной иностранкой, и даже не столько ярко выраженной еврейкой, сколько именно иностранкой. Жесты и мимика, оправа очков, желтое кашемировое пальто — все было из другого мира! В течение двух или трех месяцев — почему-то я запомнил Эрику в зимнем пальто — я водил ее по Москве, показывал музеи и мои любимые уголки города. Но что-то препятствовало нашей близости, нечто неопределенное — некая чужеродность, которую мы ощущали друг в друге и которая одновременно и притягивала, и держала на расстоянии. Именно от Эрики я узнал о жизни в американских университетах и об американках-студентках. Это напоминало серию случайных заметок, записанных второпях и не понятых до конца при перечитывании…
Почему я думаю об этом? Почему пишу? Скорее всего, это помогает мне вспоминать и, вспоминая, освобождаться от памяти о шоке, полученном в первые недели на Западе. Именно тогда, в новых условиях, я впервые столкнулся с осознанием собственной романтической неадекватности. Это новое для меня чувство стало особенно острым после приезда в Америку и погружения в американскую студенческую жизнь. Мое привычное российское поведение в романтических ситуациях дорого обошлось мне в кампусе Брауновского университета, куда я поступил по приезде в Америку. Это было в самый разгар «политической корректности», когда пылкость принималась за агрессивность и неуклюжесть. Оглядываясь назад с позиции моей нынешней американизированности (или американонизованности?) и вспоминая себя, в то время еще почти совсем русского юношу, сидевшего на Испанских ступенях после целого дня блужданий по Риму, — одинокого, нищего, страстного, — я оказываюсь в тупике. Мне трудно объяснить самого себя. Как ни странно, несмотря на недавнее, мучительное отказническое прошлое моей семьи, несмотря на путаницу в голове и полнейшую ошеломленность Римом, который лежал у моих ног, я шарил глазами в праздничной толпе и жаждал любовных приключений. Да, конечно, я был евреем, беженцем из Советского Союза. Но я был еще и молодым московским поэтом, а это нечто среднее между рыцарем, посвятившим себя служению Прекрасной Даме, и ночным котярой, который юрким взглядом раздевает женщин.