Не оглядывайся, сынок | страница 52



Генка встает, потягивается.

— Пойду, поброжу. Может, девчата объявились, вечорку замыслили. Идем, Вася, на пару.

— Иди ты…

— И пойду, Вася, пойду… Разрешите на полчасика, товарищ младший сержант?

Я киваю. Сам бы пошел с удовольствием, село большое, может, и впрямь где веселье по случаю освобождения. Только вот с Генкой идти не хотелось — обязательно в какую-нибудь историю влипнешь. Да и неловко перед ребятами: как-никак командир.

Проходит почти час, а Генка не возвращается. Я основательно начинаю беспокоиться. Мало ли что. И полицай, и гитлеровец могут где-нибудь прятаться, а Генка и винтовки с собой не взял. Как я раньше-то об этом не подумал! Командир липовый!

В предночной тишине глухо шлепают два взрыва, один за другим. Немецкие гранаты! Кто мог их бросить? Генка? Но зачем? Только в порядке самообороны.

— Пушкин, за мной!

Короткими перебежками, от хаты к хате, прикрываясь за уцелевшими плетнями, мы продвигаемся к уловленному на слух месту взрывов. Тишина. Нигде никого. И никакой перестрелки. Но вот слышатся быстрые шаги. Ближе и ближе. Мы прячемся в угол полуобвалившейся стены, неслышно загоняем патроны в стволы винтовок.

Но улице, не сторожась и даже вроде напевая под нос, торопливо идет Генка. В руках у него что-то круглое и темное. И это что-то он перекидывает из руки в руку.

— Хальт! — говорю я по-немецки.

Генка пригибается, хочет прянуть в сторону.

— Ни с места! Стрелять буду.

Мы выходим из засады. Узнав нас, Генка нервно хихикает.

— Думаете, напугался? Ха-ха! Я и не такие переплеты видел. Не на того нарвались.

Я готов влепить Генке затрещину. И будь это на гражданке, не задумался бы ни на минуту. А в армии за рукоприкладство, если даже и следует, по головке не погладят.

— Где лазишь? Кто гранаты швырял?

— Ну, я швырнул. Надо было. Обстановочка. Держи, а то у меня руки спеклись. Горячий, с пылу, с жару… — И Генка перебрасывает Пушкину каравай душистого, только что испеченного хлеба. Такой хлеб, помню, до войны пекла моя бабушка.

— Где взял?

— Ну, потеха! Рассказать — за животики схватитесь.

Мы подходим к подвалу. Григорьич стоит, как на посту.

— Опять сошкодил чего? — сердито глядит он на Генку. — Пороть тебя некому.

— Что верно, то верно — некому. Только ты зря ворчишь, Григорьич. Посмотри лучше, что я принес. Кажи, Вася…

— Домашний, — как-то уютно произносит Григорьич, взяв из рук Пушкина каравай.

— Где взял? — снова строго спрашиваю я Генку.

— В печке. Ей-богу! Ну, история… Умора прямо, а не история. Дай, Григорьич, курну… — Григорьич протягивает Генке недокуренную цигарку, предварительно оборвав губами заслюнявленный кончик. Генка жадно затягивается и начинает рассказывать: — Иду я, значит, по селу, насчет вечорки размышляю. Темнотища — хоть глаз выколи. Нигде никого, словно повымирали. Потом гляжу: в дальней хатенке огонек светится. Ну я, само собой, туда, к окошку. В хатенке бабка, коптилка горит. И та бабка хлеб в печь садит. Шесть караваев затолкала, прикрыла заслонкой, стала в хате убираться. А я стою, смотрю, и так мне свежего хлеба захотелось, аж слюнки побежали. Если б она его из печки вынимала, не стерпел бы, зашел, попросил краюху. А так — сколько еще ждать, пока испечется. Ушел я. Брожу по селу, а тот хлеб из головы нейдет. Опять ноги меня к той хатенке привели. Смотрю в окно, бабка на столе холстину какую-то расстилает — хлеб, наверное, в нее заворачивать. Что, думаю, делать? Зайти, попросить? А не даст если? Обидно будет. И опять же неудобно советскому солдату хлеб выпрашивать. Ну, я и сообразил… Мигом сюда, пару гранат прихватил и обратно…