Обещание на заре | страница 8



— Ну, не вышло, что тут поделаешь!

Маэстро, казалось, слегка удивился.

— Простите, господин генеральный консул?

Я поспешил расцеловать его в обе щеки согласно обычаю, чтобы довершить церемонию.

Я знал, что мать ужасно разочарована отсутствием у меня музыкальных способностей, потому что она никогда не упоминала при мне об этом; а поскольку как раз такта ей, признаться, частенько недоставало, подобная сдержанность была верным знаком тайного и глубокого огорчения. Ее собственные артистические амбиции так и не осуществились, и она рассчитывала реализовать их через меня. Я же со своей стороны решил сделать все, что в моих силах, чтобы добыть ей артистическую славу и всеобщее признание, и после долгих колебаний между живописью, сценой, пением и танцем в конце концов вынужден был выбрать литературу, которая казалась мне последним прибежищем для тех, кто не знает, куда себя деть на этой земле.

Так что эпизод со скрипкой никогда меж нами не упоминался, и мы стали искать новый путь к славе.

Три раза в неделю я брал свои атласные тапочки и позволял отвести себя за руку в студию Саши Жиглова, где в течение двух часов добросовестно задирал ногу у станка, в то время как мать, сидя в уголке, временами молитвенно складывала руки и с восхищенной улыбкой восклицала:

— Нижинский! Нижинский! Ты будешь Нижинским![9] Я знаю, что говорю!

Потом она сопровождала меня в раздевалку и бдительно охраняла, пока я переодевался, так как, по ее словам, у Саши Жиглова были «дурные наклонности». Что вскоре и подтвердилось. Когда я принимал душ, Саша Жиглов на цыпочках прокрался в мой закуток и, как я счел в своей невинной простоте, попытался меня укусить. Я дико заорал. До сих пор вижу, как несчастный Жиглов улепетывал через гимнастический зал и как за ним гналась моя разъяренная мать с палкой в руке — на том карьера великого танцовщика и закончилось. Были тогда в Вильно и две другие балетные школы, но мать, наученная горьким опытом, решила больше не рисковать. Мысль о том, что из ее сына может вырасти нечто иное, нежели мужчина, любящий женщин, была для нее нестерпима. Должно быть, мне не исполнилось еще и восьми лет, когда она впервые заговорила со мной про мои будущие «успехи», начала расписывать вздохи и взгляды, любовные записочки и клятвы: рука, украдкой пожатая на террасе в лунном свете, мой белый мундир гвардейского офицера и вальс вдалеке, шепоты и мольбы… Она привлекала меня к себе, опустив глаза с чуть виноватой и удивительно молодой улыбкой, и одаривала всеми изъявлениями обожания и восторга, которых наверняка удостаивалась когда-то ее собственная замечательная красота; быть может, потребность в этом или воспоминание еще не совсем ее покинули. А я, небрежно прислонившись к ней, слушал с самым непринужденным видом, рассеянно слизывая варенье со своей тартинки, хоть и не упускал ни слова; я был слишком мал, чтобы понять, что таким образом она пыталась избавиться от женского одиночества, от потребности в нежности и знаках внимания.