Обещание на заре | страница 65



Генерал де Голль, в белом мундире, очень прямой, сидел в первом ряду, скрестив руки, с фуражкой на коленях.

В продолжение всего спектакля он не пошевелился, не вздрогнул, ни как-либо еще проявил свою реакцию.

Помню, правда, что в некий момент, когда я задирал ногу как можно выше, пытаясь изобразить френч-канкан, в то время как другой актер восклицал: «Я рогоносец! Рогоносец!», поскольку того требовала его роль, мне показалось, будто я заметил, скосив глаза, что усы на лице главы Свободной Франции чуть дрогнули. Но, может, я ошибся. Он сидел очень прямой, скрестив руки, и пристально смотрел на нас с каким-то неумолимым вниманием.

И взирало око из зала на Каина.

Но еще более удивительным было поведение двух сотен зрителей. Хотя накануне весь зал смеялся, рукоплескал и веселился вовсю, на этот раз ни одного смешка не долетело к нам из публики.

Однако Генерал сидел в первом ряду, и зрители никак не могли видеть выражение его лица. Тем, кто утверждает, что генерал де Голль не умеет устанавливать контакт с массами и заражать их своими чувствами, я предлагаю поразмыслить над этим примером.

Вскоре после войны Луи Жуве[76] ставил «Дон Жуана». Я присутствовал на репетициях. Во время сцены, где статуя Командора является на свидание с греховодником, чтобы увлечь того в ад, меня вдруг посетило удивительное ощущение, будто я это уже где-то видел и даже сам пережил, и тут вспомнил Банги, 1941 год и пристальный, неотступный взгляд генерала де Голля.

Надеюсь, он меня простил.

Глава XVIII

Таким образом, мой театральный триумф в «Конраде Валленроде» оказался мимолетным и не разрешил ни одной из наших материальных проблем, от которых отбивалась моя мать. У нас больше не было ни гроша. Мать целыми днями рыскала по городу в поисках заработка и возвращалась совершенно измученная. Но я по-прежнему не голодал и не холодал, а она никогда не жаловалась.

Опять-таки, не надо думать, будто я ничего не делал, чтобы помочь ей. Наоборот, я из кожи лез, только бы как-то ее поддержать. Я писал стихи и читал ей вслух: этим творениям предстояло принести нам славу, богатство и преклонение толпы. Я работал по пять, по шесть часов в день, оттачивая свои вирши, и исписывал целые тетрадки стансами, александрийскими стихами и сонетами. Начал даже сочинять пятиактную трагедию с прологом и эпилогом, озаглавленную «Альцимена». Всякий раз, как моя мать возвращалась из своей беготни по городу и присаживалась на стул — на ее лице уже появились первые признаки старости, — я читал ей свои бессмертные строфы, которым надлежало повергнуть мир к ее ногам. Она всегда внимательно слушала. И мало-помалу ее взгляд прояснялся, следы усталости исчезали с лица, и она восклицала с абсолютной убежденностью: