Иоанн Мучитель | страница 11



Теперь, с приходом нового мниха, еда пошла куда сытнее. Узнав о том, что узнику скоромное не запрещено, отец Авва в первые же дни устремился в лес и к вечеру вернулся с добычей. Да и потом не было случая, чтобы он воротился с пустыми руками. И всякий раз маленькие, глубоко посаженные глазки монаха хищно поблескивали.

Кромсая добычу на куски, он все так же задумчиво поглядывал на узника, и от его взгляда Иоанна по коже пробирал морозец. Ну чего, спрашивается, он так уставился, о чем раздумывает своей кудлатой головой и что за мысли бродят под его низко посаженным лбом? То ли зарезать хочет, то ли… Словом, непонятно, и от этой непонятности становилось еще страшнее.

А отец Авва все размышлял, как ему лучше поступить. Промахнуться в решении было никак нельзя — уж очень высока цена ошибки, а потому надлежало все как следует взвесить и обдумать да не по одному разу.

До принятия иноческого сана звали кудлатого бородача Григорием, по отцу Лукьяновым, а по деду-прадеду Скуратом. Уж больно любили его предки поспешать. Прадед даже свою жену, когда она с бабками-повитухами уходила рожать в баньку, всегда поторапливал. «Скора? Скора?» — то и дело вопрошал он, сидя на приступочке. Потому его и про звали Скората, а уж деда, чуть изменив прозвище — Скуратой. Было и еще одно прозвище — Бельский, которое тянулось за ними гораздо раньше, с тех самых времен, когда они вышли из малого града Бельск, стоящего на Волыни.

Был Гришка с рождения мал ростом и оттого еще в детстве годков до пяти звался малюткой, а к десяти годам, будучи пониже кое-кого из семилетних, не говоря уж о сверстниках, получил собственное прозвище Малюта. Однако соседских мальчишек, которые его так дразнили, бил жестоко, потому с ним предпочитали не связываться.

В те времена голод на Руси был явлением нередким, в том числе и на землях близ града Ярославля, где они и проживали в крохотном починке. Страдания переносили кто как, в зависимости от характера, но по большей части безропотно, то есть ложились да помирали. А вот Малюта не захотел смириться перед жестокой судьбой. Подъев все, что имелось, он, схоронив отца и мать, взял да и зарубил соседей, у которых в подклетях еще имелось немного зерна, а по двору бегали целых три курицы-несушки. За короткую летнюю ночь успел и нажраться от пуза, и зерно перетаскать, и дом запалить. Шустер был, что и говорить.

Ужаснулся он содеянному гораздо позже, когда на досуге поразмыслил да вспомнил о том томительно-сладком чувстве, которое охватило его в те мгновения, когда он помахивал топором. Было оно, пожалуй, даже слаще, чем постельные утехи, которым Гришка любил предаваться с молодой женкой. А еще страшнее стало ему спустя две ночи. Уж больно нехорошие сны приходили к нему. Озноб прошибал от тех смутно видимых, скачущих где-то в отдалении силуэтов, которые являлись ему во снах. «Наш, наш!» — радостно напевали они, кружась вокруг оторопевшего Гришки в нескончаемом хороводе.