Глухомань. Отрицание отрицания | страница 73
И все они горячо и возмущенно о чем-то говорили. Я понимал их скисшей душою своей, поскольку языка не знал. Кроме отдельных слов, которые некоторые из задержанных произносили по-русски:
— Бьют! Ну, бьют!..
— Дубинкой достали? Ой, больно. Изнутри, не снаружи.
— Девчонок били! Да по лицу, по лицу!..
— А запах газа чувствовал? Со мной рядом парню брызнули, так я еле продышался…
— А за что? За что, кто мне объяснит?..
Других стали приводить, постарше. То ли отцов, то ли братьев. Тоже избитых, растерянных, ничего не понимающих. И у всех — один вопрос:
— За что?..
— А этот, командующий? Не успел обращение закончить, как сразу же солдат пустил. Ну, и толкотня, плечо не просунешь.
— А с улиц, что от Дома правительства, тут же наш, тбилисский полк спускаться начал. Давка…
На моей лавке тоже давка началась. Кто помоложе, наверх лезли, а старшие со мной рядом садились. Прижали к окну, я вскрикнул, потому что руку зажали.
— Ты чего, друг? Руку повредили?
— Вывернули, когда сюда волокли.
— Откуда будешь?
— Из русской Глухомани. В отпуск к друзьям приехал.
— Потерпи немного, — сказал мой сосед.
И что-то добавил по-грузински. Сразу же молодой парень выдвинулся. Пощупал мое плечо, сказал:
— Подержите его. Вывих плечевого сустава.
Меня схватили, он опять меня ощупал, плечо рукой придержал.
— Терпи. Больно будет.
Резко рванул, боль в глаза мне ударила, но рука вроде бы на место встала. Только больно было.
— Забинтовать надо. Покрепче. Эй, ребята, бинт у охраны попросите.
Кто-то в дверь застучал. Открыл охранник. Что-то ему сказали, он на меня глянул и принес бинт. Санитар мой едва руку мою прибинтовать успел, как меня и вызвали.
— Спасибо, ребята, — сказал. — Меня, видать, назад, в Глухомань отправляют.
И точно. То ли камера для других понадобилась, то ли от меня поскорее избавиться решили, а только в тот же день меня выперли из Тбилиси под конвоем двух молодцов в пятнистой форме.
Молодцы были угрюмы, неприветливы и на редкость неразговорчивы. Уж не знаю, что именно им внушили отцы-командиры, но вели они себя так, как, по моим представлениям, должны были бы вести себя оккупанты, на всякий случай подозревающие в каждом местном — врага, в каждом соотечественнике — шпиона. Мне с трудом удалось склонить их к пониманию, что мои личные вещи не в камере хранения, а в доме, в котором меня приняли как самого дорогого друга.
И мы пошли в тот дом.
Весь переулок был заполнен людьми. Они о чем-то говорили, но сразу же замолкали при нашем приближении и молча расступались, провожая нас взглядами. Я здоровался, но мне никто не отвечал, и даже дети, шумные и веселые грузинские ребятишки, всегда первыми приветствовавшие меня, в то утро тоже молча отворачивались. Я не понимал, что происходит, но тревога росла и росла, и я почему-то не решался ни у кого спросить, что же случилось, почему все молчат, как на похоронах.