Зона номер три | страница 43
— От твоей власти мне помилования не надо. Это она пусть пощады просит. Почин я нынче сделал, а кончу ею, вашей поганой коммунячьей властью, от которой спасу нет.
— Чего мелешь, Васька, окстись! В штаны не наложи, примерзнет.
Беспутный затеялся разговор, председатель не принимал Ваську всерьез, но лишь до той минуты, пока у того в руке не сверкнула ухватистая лагерная финяга.
— Эх, председатель, кончилась ваша сила. Старыми байками живете. Пока вот будем вас, как свиней, по углам резать, но дай срок, в Москве, на Красной площади наладим полный карачун.
— Кто это — вы? Урки, что ли?
— Эх, Михалыч, даже жалко тебя колоть. Слепой ты, замороченный. Дальше амбара земли не видишь. Но придется. Территорию надобно расчистить от старых пней. Работа большая, трудная, но необходимая.
— Кто же тебе так мозги промыл, Василий? Председатель уже понял, что ублюдка добром не угомонить, но не такой он был человек, чтобы сдаться без боя. У бешеного сучонка замаха не хватит, чтобы его угробить. Поднял со снега брошенное ведро: какое-никакое оружие. —
— Что ж, налетай, Васька! Поиграй в орлянку с председателем, коли приспичило.
Хохряков засмеялся ото всей души.
— Вот все, что у вас осталось. Пустое ведро да коммунячий гонор.
Шагнул к колодцу, вроде отступил, и тут же упора прыгнул на старика, играючи ткнул финягу в подбрюшье. Председатель выбежал на пожар налегке, в свитере и пиджаке — нож вошел в мякоть, как в масло. Однако, скользя по снегу, председатель махнул ведром, треснул Ваське по черепу, да с таким звуком, будто чурбак раскололся. Какой прыткий дедок! От боли, от неожиданности Васька вмиг озверел. Воткнул нож в председателя двадцать или тридцать раз (по следствию — сорок восемь), целя в шею, в лицо, в туловище, куда попало. Старик извивался по насту кровавым угрем, уворачивался и без устали размахивал окаянным ведром, пока Хохряков, осатанев от нелепого сопротивления, не расплющил ведро каблуком вместе с рукой. Тут председатель наконец утих, успокоился и что-то прошипел себе под нос, вроде подыхающей гадюки. Ваське вдруг до страсти захотелось услышать, что он там пробулькал на прощание, какой завет. Обхватил тушу за обмякшие плечи, притянул к себе. — Ну-ка, повтори, клоп!
Погорячился, конечно. Старик поднатужился и харкнул ему в глаза кровяным липким сгустком. Утерев лицо, Васька добил его точным, прицельным уколом в сердце.
В недоумении покидал деревню, которая так толком и не проснулась. Знакомым перелеском, через кладбище, спустился к реке и вскоре очутился на тракте, откуда предстояло пехать до райцентра еще верст двадцать. Мороз укрепился, и небо очистилось от слюдяной коросты. Наст проминался, будто земля чуть постанывала. Васька дивился тому, сколь живуч оказался старый засранец. Похоже, нелегкой и долгой будет победа, но лагерный учитель в черных очечках не обещал ничего другого. Когда описывал будущее, заглядывая в одному ему ведомую книгу судеб. Васька верил ему не разумом, сердцем. Учитель так говорил: десять, двадцать, тридцать лет минуют, но явятся новые, могучие свободные люди и задерут матушке-России обветшалый подол, вытряхнут из гнилых складок коммунячью моль и прокатят по ней асфальтовый каток. В свои двадцать пять лет Хохряков не сомневался, что доживет до светлых времен.