Уэллс в Петербурге и Петрограде | страница 5



В повествовании Уэллса имеется несколько великолепных литературных ландшафтов, полных поэтического настроения: Москва, увиденная в лучах солнечного заката с Воробьевых гор, когда сверкающие позолотой кресты кужутся бледным пламенем; зимняя дорога от Вержболова до Москвы и т. д. Но они, как и все остальное на "русских" страницах этой книги, окрашены стремлением постичь великую загадку "таинственной" страны.

Уэллс воспринимал Россию не только непосредственно, но и через призму набивших уже оскомину, широко распространенных в Европе представлений о "святой Руси", вдохновлявшейся Великой Русской Идеей, каковая гнездится где-то в мистических глубинах души русского мужика. Он заставляет своего героя произнести несколько философических фраз, без которых в начале XX века редко обходилось какое-либо сочинение о России: "Азия надвигается на Европу - с новой идеей... Когда видишь это, лучше понимаешь Достоевского. Начинаешь понимать эту Святую Русь, и она представляется чем-то вроде страдающего эпилепсией гения среди народов - вроде его Идиота, добивающегося нравственной истины, протягивающего крест человечеству... Христианство для русского означает - братство".

Однако эти привычные представления о России, к возникновению которых немало усилий приложили и русские интеллигенты, не увели Уэллса в сторону от важных и острых моментов русской общественной жизни. Россия была для него не просто загадочной и варварской страной. Она была страной жестоких контрастов, острых противоречий, страной, задавленной царским самодержавием, темнотой и нищетой. Со страниц романа встает облик земли, где правит произвол, где все продается и покупается, где благоденствующие, ленивые и бесчестные процветают, а честные и деятельные голодают, сидят по тюрьмам и каторгам. Вторая часть русского раздела романа закономерно завершается символической картиной. Герой смотрит на портрет российского самодержца, висящий в Государственной думе: "Перед ним стояла фигура самодержца, с длинным неумным лицом, в четыре раза больше натуральной величины, одетая в военный мундир и высокие кавалерийские сапоги, приходившаяся прямо под головой председателя думы. Портрет этот был таким же явным оскорблением, вызовом самоуважению русских людей, каким был бы грубый шум или непристойный жест.

"Вы и вся империя существуете для меня", - говорило глупое лицо этого портрета в сдвинутой набекрень папахе и с лежавшей на рукоятке сабли дряблой рукой...