Мы знали Евгения Шварца | страница 77
— Тот — артист, он не может не играть, — возмущался Шварц. — Но мог бы играть по системе Станиславского, а не каратыгинствовать. Но наш‑то хорош! Видимо, считает ниже своего достоинства пользоваться обыкновенными словами. К чему «творчество», когда можно сказать «работа»? Почему «создал», а не «написал». Обожают говорить красиво. Ну шут с ними! Почему вы опоздали? Неужели в Ленинграде плохая погода?
Мы стояли у окна, куда врывалось весеннее солнце.
Я рассказал ему, что в день моего отъезда Ленинграду досталось и с воздуха, и с земли. Я ехал на аэродром мимо горящих зданий. В наш транспортный самолет усаживался солдат — стрелок, деловито проверяя, безотказно ли действует пулемет. Мы поднялись, но нас сразу же вернули обратно — погода была хорошая, но не летная.
— Самая отвратительная манера вранья — вранье с подробностями, — усмехнулся Шварц. — Хватит вести среди меня агитационную работу!
— К сожалению, я ничего не преувеличиваю.
— Когда вы наконец пустите меня в Ленинград? Живут же там люди! Я сам буду пробиваться в Ленинград. Я там нужен. Вы начинаете репетировать мою пьесу, я должен быть рядом. Завтра в Комитете по делам искусств я сам попрошу, чтобы меня направили в Ленинград.
Пьесу «Одна ночь» наша труппа приняла очень хорошо. Был назначен режиссер, распределены роли. Художник В. В. Лебедев увлекся пьесой и написал превосходные эскизы декораций и костюмов. Репетиции не начинались из‑за того, что задерживалось разрешение на постановку пьесы.
Мы отправились с Шварцем в Комитет выяснить — почему задерживается разрешение. Наш разговор с театральным начальником был длинным и тягостным. Он очень долго говорил о блокаде Ленинграда. О пьесе он сказал совсем мало — величественная блокада Ленинграда должна быть воплощена в жанре монументальной эпопеи, а в пьесе «Одна ночь» отсутствует героическое начало, ее герои — маленькие люди, и этот малый мир никому не интересен.
Я пробовал возражать. Шварц сидел молча. Начальник вернул Шварцу пьесу, а мне дал другую.
— Вот, рекомендую познакомиться!
— Почему вы молчали? — спросил я, когда мы вышли на улицу. — Вдвоем мы переубедили бы его.
— Не думаю. Спорить с ним — это все равно, что возражать радиорепродуктору. Вы ему что‑то говорили, а он продолжал свое. И потом он все время говорил — «мы считаем». Не «я», а «мы». И сколько человек стоит за ним, кто входит в это понятие — «мы»? И зачем так подробно он говорил нам о блокаде, словно мы не нюхали ее, а приехали из Калифорнии… Не нужен я в Ленинграде, — сказал он, помолчав.